БАРТЛЬБУМ

 

Вышло так. Бартльбум был на водах. На водах в Бад-Голлене. Тот еще городишко. Ну, вы понимаете. Бартльбум страдал всякими расстройствами.

Что-то вроде простатита. Нудное, доложу я вам, дело. Сплошная маета. Уж если пристала к тебе этакая болячка– покоя не жди. Страшного как будто ничего нет, но возни хоть отбавляй: и то сделай, и это – хочешь плачь, а хочешь смейся. Бартльбум, например, ездил на воды в Бад-Голлен. Тот еще городишко.

Ну да ладно.

В общем, Бартльбум коротал время на водах. И не один, а со своей невестой, некой Марией Луизой Севериной Гогенгейц. Дамочка миловидная, что и говорить. Такая, знаете, душка из оперной ложи. Ну, вы понимаете. Одним словом, куколка. Иногда так и подмывало зайти к ней с тыла и взглянуть, есть ли что-нибудь за толстым слоем штукатурки на ее лице, несмолкаемой трескотней и всем прочим. Страсть как подмывало, но до дела все же не доходило. Справедливости ради следует сказать, что Бартльбум обручился без особого рвения. Как раз наоборот. Все обстряпала одна из его теток. Тетушка Матильда. В ту пору Бартльбума усердно опекали рачительные тетки. Он попросту зависел от них. В материальном то бишь смысле. В собственных карманах у него только ветер свистел. Так что поили-кормили Бартльбума тетки. И было это, доложу я вам, прямым следствием его самозабвенной преданности науке, связавшей жизнь Бартльбума с пресловутой Энциклопедией пределов и т.д. и т.п. Труд во всех отношениях возвышенный и достойный.

Однако он-то и не позволял ученому выполнять его непосредственные обязанности. Поэтому каждый год Бартльбум уступал свое профессорское место, а заодно и жалованье, временному преподавателю, коим в данном случае, а именно все эти семнадцать лет, что продолжалась упомянутая морока, был не кто иной, как ваш покорный слуга. Отсюда легко понять мою глубокую признательность сему ученому мужу и мое восхищение его научным подвигом. А как же-с! Порядочные люди таких вещей не забывают.

Ну да ладно.

Все устроила тетушка Матильда. Бартльбум не очень-то и сопротивлялся. И помолвка состоялась. Только не пришлась ему по сердцу. Он вдруг лишился былого лоска… Душа его затуманилась. Ну, вы понимаете. Как будто он ждал чего-то другого, совсем другого. К такой размеренности он был не готов. Он просто плыл по течению. И вот в один прекрасный день в этом самом Бад-Голлене, с невестой и простатитом, Бартльбум отправился на званый ужин.

Все было чин по чину: шампанское, музычка, вальсок. Туда-сюда. Там-то он и повстречал Анну Анкер. Женщину в своем роде. Художницу. Говорят, неплохую.

Короче, совсем не то что Мария Луиза Северина. Это «совсем не то что» и остановило Бартльбума в разгар вечеринки.

– Простите… не вы ли будете профессор Бартльбум?

– Я.

– А я – подруга Мишеля Плассона.

Выяснилось, что в своих письмах к ней художник сотни раз упоминал о Бартльбуме, его занятиях, пресловутой Энциклопедии пределов и т.д. и т.п.

Все это, по словам Анны Анкер, буквально сразило ее.

– Увидеть ваш труд было бы для меня верхом блаженства.

Она так и сказала: верхом блаженства. Сказала, легонько склонив головку набок и откинув с глаз локон цвета воронова крыла. Очарование. Произнесенная ею фраза угодила Бартльбуму в самое кровообращение. И всерьез отозвалась в штанах. Бартльбум что-то промямлил в ответ. А дальше непрерывно потел. В подобных случаях он обливался потом. Жара тут была ни при чем. Все получалось само собой.

На том бы история и кончилась. АН нет. Поутру, прогуливаясь в одиночестве и прокручивая в голове ту фразу и все прочее, Бартльбум увидел карету. Шикарную такую карету со всякой поклажей и картонками для шляп.

Карета направлялась за город. А в карете была она, Анна Анкер. Как есть она.

Волосы цвета воронова крыла. Головка. Все при ней. И штаны Бартльбума вздрогнули как накануне. И Бартльбум понял. Что бы о нем ни говорили, в нужный момент он умел принимать решения. Причем не шуточные. Когда подпирало, уж он не шел на попятный. В общем, Бартльбум вернулся домой, собрал чемоданы и, прежде чем укатить, зашел к невесте, Марие Луизе Северине. Та вовсю занималась утренним туалетом. Гребенки, ленты, ожерелья и все такое.

– Мария Луиза…

– Прошу тебя, Исмаил, я и так опаздываю…

– Мария Луиза, хочу сообщить тебе, что ты больше не моя невеста.

– Хорошо, Исмаил, поговорим об этом позже.

– Следовательно, и я больше не твой жених.

– Ну конечно, Исмаил.

– Тогда прощай.

Эта женщина отличалась на удивление замедленной реакцией. Мы не раз обсуждали с Бартльбумом эту ее особенность, вызывавшую у него совершеннейший восторг. Он, с позволения сказать, даже исследовал указанное свойство и выработал на сей счет взвешенную научную теорию. Поэтому Бартльбум точно знал, что располагает примерно двадцатью двумя – двадцатью шестью секундами, чтобы безнаказанно исчезнуть из дома. По его расчетам, их должно было хватить, чтобы сесть в коляску. И действительно, в тот самый момент, когда он опустился на сиденье коляски, прозрачный утренний воздух Бад-Голлена разорвался нечеловеческим воплем:

– БАААААРТЛЬБУУУУУМ!

Что за голос! Что за женщина! Спустя долгие годы жители Бад-Голлена сравнивали это с тем, как если бы с колокольни сбросили рояль на склад хрустальных люстр.

Бартльбум разузнал, что семейство Анкеров проживает в Голленберге, верстах в пятидесяти к северу от Бад-Голлена. И пустился в путь. Одет он был как на парад. Даже шляпа – и та выглядела празднично. Он, разумеется, потел, но в рамках допустимых приличий. Экипаж легко несся по дороге, проложенной среди холмов. Все шло лучше не придумаешь.

Насчет того, что сказать Анне Анкер, когда он явится к ней, у Бартльбума была полная ясность:

– Мадемуазель, я ждал вас. Я ждал вас долгие годы.

И тут же бац – неожиданно протянет ей шкатулку красного дерева со всеми своими письмами, сотнями писем. Умилительная картина. Есть от чего духу заняться. План хоть куда. Бартльбум проигрывал его в голове всю дорогу.

Данное обстоятельство вновь напоминает нам о том, сколь причудливо устроен ум великих ученых и мыслителей, к числу которых, несомненно, принадлежал проф. Бартльбум. Завидное умение таких людей целиком и полностью сосредоточиться на какой-то идее позволяет им непостижимым образом обдумывать разом великое множество сопредельных, родственных и побочных идей. Короче, рехнуться можно. Вот и Бартльбум без конца сверял непогрешимые логические выкладки своего плана, но лишь в семи верстах от Голленберга, а именно между Альценом и Бальценом, вспомнил, что собственно шкатулки-то красного дерева, а стало быть, и всех его писем, сотен писем, у него с собой не было.

Вот уж удар так удар, доложу я вам.

Шкатулку с письмами Бартльбум вручил Марии Луизе Северине в день их помолвки. Весьма неуверенно он протянул ей все свое хозяйство и с натянутой торжественностью выдавил:

– Я ждал вас. Я ждал вас долгие годы.

Спустя десять-двенадцать секунд обычного стопора Мария Луиза вытаращила глаза, вытянула шею и недоверчиво обронила единственное немудреное словцо:

– Меня?

Ответ «Меня?», по правде говоря, не был тем ответом, который мечтал услышать Бартльбум все те годы, что писал свои ежевечерние послания и вел холостяцкую жизнь, кое-как сводя концы с концами. Тут он, само собой, малость разочаровался. Понять его можно. Потому и не возвращался он больше к своей писанине. Только иногда проверял, у нее ли еще шкатулка красного дерева. Одному Богу известно, открывал ли хоть кто-нибудь шкатулку Бартльбума. Такие вот дела. Мечтаешь о чем-то, мечтаешь, а жизнь с тобой в эти игры играть не собирается и – фьють – развеивает твои грезы в один короткий миг. Достаточно ничтожной фразы – и все пошло наперекосяк. Такие вот дела. А вы как думали? жизнь – это вам не фунт изюма. Неблагодарная это штука – жизнь, доложу я вам.

Неблагодарная.

Ну да ладно.

Итак все упиралось в шкатулку. Но она была в самом неподходящем из возможных мест. То есть где-то в доме Марии Луизы. Бартльбум сошел в Бальцене, в пяти верстах от Голленберга, переночевал на постоялом дворе и утром выехал в обратном направлении, взяв курс на Бад-Голлен. Так началась одиссея Бартльбума. Настоящая одиссея, уж поверьте на слово.

К Марии Луизе Бартльбум применил все тот же испытанный прием. Не объявив о себе, он вошел в ее спальню. Мария Луиза изнемогала после нервного срыва. Без дальних слов Бартльбум выпалил:

– Дорогая, я прибыл за письмами.

– Они на конторке, любимый, – пролепетала Мария Луиза слабым, но ласковым голосом.

Спустя ровно двадцать шесть секунд она испустила приглушенный стон и лишилась чувств. Бартльбума, ясное дело, уже и след простыл.

Профессор сел в экипаж, направлявшийся в Голленберг, и к вечеру следующего дня явился в дом Анкеров. Его провели в гостиную. Тут у Бартльбума перехватило дыхание. Она сидела за фортепиано: головка чуть набок, волосы цвета воронова крыла и все прочее; сидела, играла и казалась ангелом. Лишь она, она – и фортепиано. Невероятно. Бартльбум аж затвердел со своей шкатулкой красного дерева, едва переступив порог гостиной. Прямо как засахаренный фрукт. Он даже перестал потеть. И только молча пялился.

Когда музыка кончилась, мадемуазель обратила на него взгляд. С ошалелым видом Бартльбум пересек гостиную, подошел к ней, водрузил шкатулку красного дерева на фортепиано и сказал:

– Мадемуазель Анна, я ждал вас. Я ждал вас долгие годы. И снова он услышал нежданный ответ.

– Я не Анна.

– Простите?

– Меня зовут Элизабета. Анна – это моя сестра.

Близняшки, доложу я вам.

Как две капли воды. Ну, вы понимаете.

– Сестра в Бад-Голлене, на водах. Верстах в пятидесяти отсюда.

– Благодарю, я знаю дорогу.

Вот уж удар так удар. Что тут скажешь. Наповал. К счастью, Бартльбум обладал немалым запасом сил, ну а силы духа в нем было хоть отбавляй. И он вновь отправился в путь. Пункт назначения – Бад-Голлен. Если Анна Анкер была там, значит, туда ему и дорога. Просто и ясно. Но где-то на полпути это показалось Бар-тльбуму уже не так просто и не так ясно. А все из-за той музыки. И фортепиано, и пальчиков на клавиатуре, и головки чуть набок, и волос цвета воронова крыла, и, короче, всего остального. Прямо наваждение.

Не иначе как происки дьявола. Или судьбы, сказал себе Бартльбум. Профессора охватили мучительные сомнения. Одна – художница, другая – пианистка, обе – близняшки. Голова кругом. Оно и понятно. Чем дальше, тем больше запутывался в этой головоломке Бартльбум. С каждой верстой он соображал на версту меньше. Под конец Бартльбум решил прерваться и все хорошенько обмозговать. И прервался. В Поцеле, верстах в шести от Бад-Голлена.

Бартльбум провел там ночь. А наутро уже ехал в Голленберг. Бартльбум выбрал пианистку. В ней больше шарма, подумал он. И передумал на двадцать второй версте. А именно в Бацеле, где и провел ночь. На заре он выехал в Бад-Голлен. Про себя Бартльбум уже обручился с Анной Анкер, художницей.

Остановился он в Зуцере, небольшом селении в двух верстах от Поцеля. Там Бартльбум окончательно уяснил, что по характеру скорее подходит для Элизабет, пианистки. В дальнейшем он поочередно курсировал между Альценом, Тоцером, затем Бальценом, потом Фацелем, оттуда, по порядку, Пальценом, Рульценом, снова Альценом (в третий раз) и Кольценом. Местные жители постепенно пришли к убеждению, что это явно ревизор из какого-то министерства. Повсюду Бартльбума принимали с большим радушием. Например, когда он в третий раз появился в Альцене, его уже встречали представители городской управы. Но Бартльбум не очень-то на это смотрел. Он не любил формальностей. Простым он был человеком. Бесхитростным, цельным. И справедливым. Кроме шуток.

Ну да ладно.

Все это, однако, не могло продолжаться до бесконечности. Несмотря на радушие горожан. Бартльбум понимал, что когда-нибудь в этой истории придется поставить точку. И после десяти дней вдохновенного мотания надел строгий костюм и решительно направился в сторону Бад-Голлена. Жребий брошен: он будет жить с художницей. Бартльбум прибыл в город под вечер. Был праздничный день. Анны Анкер нет дома. Но скоро она вернется. Я подожду, сказал Бартльбум, расположившись в одной из комнат. И тут, словно вспышка молнии, перед его мысленным взором мелькнуло ясное и гибельное видение: шкатулка красного дерева. Изящная вещица поблескивала на фортепиано в доме Анкеров.

Он забыл ее там. Обычным людям, таким, как я, понять это нелегко. Загадка высоких умов, вещь, так сказать, в себе, шестеренки гения, способные совершать немыслимые кульбиты и грандиозные проколы. Бартльбум был из такого десятка. Проколы – дальше некуда. Но Бартльбума это не смутило. Он встал и, сообщив, что вернется позднее, остановился на ночлег за городом. Назавтра Бартльбум выехал в Голленберг. Он породнился с этой дорогой, стал, можно сказать, ее знатоком. Откройся где-нибудь такая университетская кафедра, на которой изучали бы дорогу на Голленберг, бьюсь об заклад, это была бы его кафедра. Беспременно.

В Голленберге все прошло крайне гладко. Шкатулка была тут как тут.

– Я охотно прислала бы вам ее, но, право, не знала куда, – сказала Элизабет Анкер голосом, который соблазнил бы и глухого. Бартльбум пошатнулся, но устоял.

– Пустяки, не стоило беспокоиться.

Бартльбум поцеловал ей руку и откланялся. Всю ночь он не смыкал глаз, однако ранним утром без опоздания вышел к первому экипажу на Бад-Голлен.

Путешествие выдалось славным. На каждой стоянке ему устраивали оживленный прием. Люди в этих краях общительные, лишними вопросами не задаются, встречают тебя с открытой душой, вот и прониклись они к Бартльбуму самыми нежными чувствами. Места там, правда, безобразные донельзя – что поделаешь, – зато люди, люди отзывчивые, как в старые, добрые времена.

Ну да ладно.

С Божьей помощью Бартльбум добрался до Бад-Голлена, вместе со шкатулкой красного дерева, письмами и прочим. Вернулся в дом Анны Анкер и велел доложить о себе. В это время художница писала натюрморт: яблоки, груши, фазаны и все такое; фазаны, понятно, мертвые; короче, натюрморт как натюрморт. Художница легонько склонила головку набок. Волосы цвета воронова крыла ладно обрамляли миловидное личико. Если бы рядом стояло фортепиано, ее запросто можно было бы принять за ту, другую, что из Голленберга. Но это была она, та, что из Бад-Голлена. Я же говорю: как две капли воды. Дивны творения матери-природы, особенно когда расстарается. Умом не охватишь.

Кроме шуток.

– Профессор Бартльбум, какой сюрприз! – заверещала она.

– Добрый день, мадемуазель Анкер, – отозвался он и тут же добавил:

Анна Анкер, не так ли?

– Да, а что?

Профессор действовал наверняка. А то мало ли что.

– Чему я обязана счастьем видеть вас?

– Вот чему, – серьезно ответил Бартльбум. Он поднес шкатулку красного дерева вплотную к Анне Анкер и поднял крышку.

– Я ждал вас, Анна. Я ждал вас долгие годы.

Художница протянула руку и захлопнула крышку.

– Прежде чем мы продолжим наш разговор, я хотела бы сообщить вам одну вещь, профессор Бартльбум.

– Как вам будет угодно, моя ненаглядная.

– Я помолвлена.

– Ну да?

– Шесть дней назад я обручилась с подпоручиком Галлегой.

– Прекрасный выбор.

– Благодарю.

Бартльбум мысленно вернулся на шесть дней назад. В тот день, по пути из Рульцена, он остановился в Кольцене, а затем отправился в Альцен. Короче, самый пик его странствий. Шесть дней. Шесть злосчастных дней. Кстати сказать, этот Галлега был законченным паразитом, доложу я вам, абсолютно никчемным, а где-то даже и вредоносным существом. Убожество. Полное убожество.

– Будем продолжать?

– Думаю, не стоит, – промолвил Бартльбум, убирая шкатулку красного дерева.

По дороге в гостиницу профессор начал беспристрастно анализировать создавшуюся ситуацию и пришел к выводу, что возможны два варианта (замечено, что к подобному выводу приходят довольно часто, поскольку обычно вариантов именно два, ну от силы три): либо случившееся было досадным недоразумением, и тогда Бартльбуму следовало вызвать упомянутого подпоручика Галлегу на дуэль и таким образом отделаться от него; либо это был знак судьбы, великодушной судьбы, и тогда ему надлежало поскорей вернуться в Голленберг и жениться на Элизабет Анкер, незабываемой пианистке.

Отметим попутно, что Бартльбум ненавидел дуэли. Просто терпеть не мог.

«Мертвые фазаны…» – подумал он с отвращением. И решил ехать. Заняв привычное место в первом утреннем экипаже, Бартльбум снова выехал в направлении Голленберга. Профессор пребывал в ясном расположении духа и благодушно воспринимал радостные изъявления чувств в свой адрес со стороны жителей Поцеля, Кольцена, Тоцера, Рульцена, Пальцена, Альцена, Бальцена и Фацеля. Милейшие люди, как я говорил. Под вечер Бартльбум явился в дом Анкеров. Одетый с иголочки и, разумеется, со шкатулкой красного дерева.

– Я к мадемуазель Элизабет, – сказал он с некоторой торжественностью лакею, отворившему дверь.

– Барышни нет, сударь. Нынче утром уехали в Бад-Голлен.

С ума сойти.

Быть может, человек иного склада и разумения повернулся бы да и сел в ближайший экипаж на Бад-Голлен. Человек неуравновешенный, а то и вовсе слабонервный, быть может, окончательно сломился бы и впал в глубокое отчаяние. Но Бартльбум был натурой цельной и стойкой, а потому умел с достоинством сносить нещадные удары судьбы.

Бартльбум, наш с вами Бартльбум, рассмеялся.

И не просто рассмеялся, а покатился со смеху, сложился пополам, остановить его не было никакой возможности, он хохотал во все горло, до слез, до икоты, до упаду, до изнеможения. Прислуга дома Анкеров даже не знала, что предпринять, уж они и так и эдак: ничего не помогает, Бартльбум реготал без удержу, едва не лопаясь от смеха; а ведь такой беспричинный смех, известное дело, заразителен: прыснет один, глядишь, за ним и все остальные – так и зайдутся от смеха, точно смешинка в рот попала, прямо чума; вроде бы и хочешь казаться серьезным, да какое там, не удержишься, прорвет, это уж точно. Так что слуги попадали со смеху один за другим, хотя для них, между нами говоря, ничего смешного не было, им-то весь этот конфуз, ну ни с какого боку, наоборот: долго ли до беды; но нет – захихикали как миленькие, залились, затряслись, загоготали, в штаны напустить можно, доложу я вам, чуть зазевался – и готово дело. Через некоторое время Бартльбума взвалили на кровать. Но и в горизонтальном положении он продолжал содрогаться от хохота: восторженного, щедрого, чудодейственного, прорывавшегося сквозь всхлипы и слезы, неудержимого и неправдоподобного.

Спустя полтора часа Бартльбум все еще трясся, не умолкнув ни на миг. Вконец обессилевшие слуги выскакивали из дому, чтобы не слышать заразительного бартльбумовского фырканья; они улепетывали кто куда, надсаживая бока, давясь и корчась от мучительных приступов неуемного гогота; бежали опрометью, лишь бы уцелеть; сами понимаете, теперь это был для них вопрос жизни и смерти.

Нет, без дураков. В какой-то момент Бартльбум резко смолк, его словно заклинило; неожиданно он посерьезнел, обвел всех глазами, вылупился на стоявшего поблизости слугу и глубокомысленно произнес:

– Кто-нибудь видел шкатулку красного дерева?

Тот не поверил своим ушам, но, чтобы хоть как-то услужить профессору, а заодно покончить с этой свистопляской, отрапортовал:

– Шкатулка здесь, сударь.

– Тогда она ваша – дарю, – изрек Бартльбум и ну снова хохотать до умопомрачения, как будто отпустил сногсшибательную шутку, самую удачную в своей жизни остроту, колоссальную хохму – не хохму, а хохмищу. После этого он уже не останавливался.

Бартльбум проржал всю ночь. Помимо прислуги дома Анкеров, позатыкавшей уши ватой, бартльбумовский гогот допек весь городок, тихий, мирный Голленберг. Профессорское ржание без особых помех вырывалось за пределы дома, сладкозвучно разносясь в ночной тиши. Ни о каком сне не могло быть и речи. Главное – сохранять серьезность. Поначалу это удавалось. Тем более, что кое-кого этот назойливый хохот все же раздражал. Однако вскоре здравый смысл улетучился, и микроб смешинки беспрепятственно распространился окрест, пожирая всех без разбора: мужчин, женщин, не говоря уж о детях. Поголовно.

Пуще чумы. Во многих домах не смеялись месяцами. Люди забыли, как это делается. Настолько озлобила всех эта горемычная жизнь. Их лица давным – давно не озаряла улыбка. Но той ночью все до единого разразились безудержным смехом, надрывая от хохота кишки; такого с ними отроду не случалось; близкие насилу узнавали друг друга, с них точно сорвали извечно унылые маски – и лица расплылись в улыбке. Чудо из чудес. Жизнь вновь обрела смысл, когда одно за другим в городке засветились окна, а дома заходили ходуном от повального хохота, хотя смеялись без всякой причины, по волшебству, как будто именно той ночью переполнился сосуд всеобщего и единодушного терпения, и во здравие всех сирых и убогих разлился он по городу священными потоками смеха. Такая задалась оратория, даже за сердце брало. Просто ах! Хором дирижировал Бартльбум. Прирожденный маэстро. В общем, памятная выдалась ночка. Можете сами спросить. Я не я буду, если услышите что другое.

Ну да ладно.

С первыми лучами солнца Бартльбум угомонился. За ним постепенно стих и городок. Смех мало – помалу угасал, и вскоре прекратился вовсе. Был здесь да и вышел весь. Бартльбум попросил еды. Ясное дело: поди посмейся столько часов кряду. И с таким упоением. На здоровье Бартльбум как будто не жаловался. Наоборот, готов был поделиться им с желающими.

– Никогда еще мне не было так хорошо, – заявил он делегации отчасти признательных и явно заинтригованных горожан, пришедших справиться о его самочувствии.

Короче говоря, Бартльбум обрел новых друзей. Видно, на роду ему было написано сойтись с людьми в этих краях. С женщинами у него не заладилось, что верно, то верно, зато людей он понимал с полуслова. Кроме шуток.

Бартльбум встал, распрощался со всем честным народом и собрался в путь.

В этом отношении у профессора была полная ясность.

– Как доехать до столицы?

– Сначала вернетесь в Бад-Голлен, сударь, а уж оттуда поедете…

– Даже и не заикайтесь, – и Бартльбум выехал в прямо противоположном направлении. На двуколке жившего по соседству кузнеца, мастера на все руки.

Ночь напролет кузнец помирал со смеху. Поэтому в каком-то смысле считал себя должником Бартльбума. В тот же день он закрыл свою кузницу и увез Бартльбума из этих мест, от этих воспоминаний, от всего на свете, увез к чертовой матери, профессор больше сюда не вернется, все кончено, хорошо ли, плохо ли, но все кончено, отныне и до века, клянусь всеми святыми. Кончено.

Вот так.

После этого Бартльбум и не порывался. Не порывался жениться. Твердил, что время его ушло и говорить тут не о чем. Думаю, в глубине души он переживал. Однако виду не показывал. Не в его это было характере. Все свои печали он держал при себе и особо на них не заострялся. Человек он был по натуре жизнерадостный. И жил в согласии с собой. Ну, вы понимаете. Все семь лет, что он квартировал под нами, были для нас сплошной отрадой. Бартльбум частенько захаживал к нам, и мы считали его членом семьи. В каком-то смысле он и был им. Между прочим, Бартльбум запросто мог бы поселиться в более подобающем квартале. С его-то достатком, особенно в последнее время.

Наследство, сами понимаете: тетушки Бартльбума отдавали концы одна за другой, падали, точно спелые груши, царствие им небесное. Нотариусы шли к Бартльбуму косяком. И у каждого – по завещанию. Как ни крути, а денежки сами плыли в карман Бартльбума. Короче, при желании он мог бы обосноваться совсем в другом месте. Но Бартльбум осел именно здесь. Наш квартал пришелся ему по вкусу. В таких вещах профессор знал толк. Иного человека и по мелочам сейчас видно.

Над этой своей Энциклопедией пределов и пр. Бартльбум продолжал работать до последних дней. В какой-то момент он принялся ее переписывать.

Наука, говорил он, движется вперед семимильными шагами, поэтому все время нужно что-то обновлять, уточнять, поправлять, подчищать. Его вдохновляла мысль, что Энциклопедия пределов в конце концов станет книгой без конца.

Бесконечной книгой. Сущая нелепица, если вдуматься. Он и сам над этим посмеивался. А потом взахлеб пускался в новые рассуждения. Другой бы извелся весь. А ему хоть бы что. Такой он был человек. Легкий.

И умер он наособицу. Ну, вы понимаете. Без лишних сцен. Вполголоса.

Как-то раз Бартльбум неожиданно слег. Через неделю все было кончено. Мы и не поняли даже, мучился он перед смертью или нет. Я, конечно, спрашивал, да разве он скажет. Бартльбум не хотел расстраивать нас по таким пустякам. Не любил никого обременять. Лишь однажды он попросил меня повесить напротив кровати картину его друга-художника. Кстати сказать, это было нечто – собрание работ Плассона. Почти все сплошь белые. Хотите верьте, хотите нет.

Но Бартльбум очень дорожил своим собранием. Вот и та картина, которую я тогда повесил, была попросту белой, целиком. Бартльбум выбрал ее среди прочих работ, и я приладил картину так, чтобы он видел ее с кровати.

Клянусь, просто белое пятно. Однако он смотрел на картину не отрываясь: и так поглядит, и эдак.

– Море… – говорил он чуть слышно.

Умер Бартльбум под утро. Закрыл глаза и больше не открывал. Легко.

Даже не знаю. Бывает, умрет человек, а утраты, при всем моем уважении, никакой. Но когда уходят такие, как он, это чувствуется сразу. Как будто весь мир становится день ото дня тяжелее. Очень может быть, что наша планета, со всем, что на ней есть, держится на весу исключительно благодаря множеству бартльбумов, которые и не дают ей ухнуть вниз. С легкостью, на которую способны только они. И безо всякого там геройства. Просто на них все и держится. Такие это люди. Бартльбум был таким. Таким, что средь бела дня мог подойти к тебе на улице, взять под руку и таинственно проговорить:

«Однажды я видел ангелов. Они стояли на берегу моря».

При том, что в Бога он не верил: как-никак ученый. Ко всем этим церковным штучкам его особо не тянуло, доложу я вам. Зато ангелов он видел.

И нашептывал тебе об этом. Подходил вот так, средь бела дня на улице, брал под руку и с восхищением шептал: «Однажды я видел ангелов».

Ну как такого не любить?