ЗАКОННЫЙ БРАК КРУПНОЙ И МЕЛКОЙ БУРЖУАЗИИ

Вопрос о коалиционном правительстве в Исполнительном Комитете. – Позиции различных фракций. – Провал коалиции. – Повод для пересмотра решения. – Уход Гучкова. – Его мотивы. – Закулисная работа. – Вторичное обсуждение вопроса. – Ночное заседание Исполнительного Комитета. – Керенский, фракции, поправки, вотум. – Коалиция решена. – У Львова. – В ресторане «Официантов». – Комбинации. Коалиция или заложники? – Заседание с министрами. – Милюков хлопочет о чужом деле. – Милюкова «уходят». Распределение портфелей. – Министерство снабжения. – Вмешательство крестьянского съезда. – Совет предполагает, министры располагают. – Чехарда комбинаций. – Все недовольны своими соседями. – Прощальный визит французских гостей. – 4 мая. – Ультиматум. – Перед разрывом. – В другом ресторане. – Коалиция гниет на корню. – На волоске. – Два сумасшедших дома. – Керенский «спасает положение». – Совет уступает. – Кадеты тоже уступают. – Невеселая свадьба сыграна. – Заключительный акт. – Министры-социалисты испрашивают последнее благословение. – Появление Троцкого.

Вино было налито, надо было его выпить. С утра 28 апреля в Исполнительном Комитете был поставлен в порядок дня вопрос о коалиционном правительстве. На заседание были вызваны представители Московского Совета. Приехал представитель его – меньшевик Хинчук, представитель солдатской секции Шер, также меньшевик, и, кажется, кто-то еще. В Москве, в Исполнительном Комитете, вопрос о коалиции уже обсуждался 26 числа, и всеми голосами против 4 воздержавшихся он был решен отрицательно. Так же отрицательно был решен вопрос и в Московском Совете, который высказался только за «более совершенные формы контроля»... Решение в принципе было бы недурно, если бы не было утопично.

Но судьба коалиции зависела только от нашего Петербургского Исполнительного Комитета, и ни от кого больше.

Конечно, 28-го в Исполнительном Комитете был «большой день». Зала была полна. Прения были ожесточенны и продолжались несколько часов. Но они не дали ничего нового и существенного. Коалиция уже целую неделю была злобой дня, и все уже успели предварительно объясниться друг с другом... Хода прений и речей я как следует не помню.

Нового и характерного было в них то, что в первый и последний раз за много месяцев здесь разбился блок правых меньшевиков и эсеров. «Народники» снова остались без своих главных лидеров. Ни выступления, ни самого присутствия Чернова я совершенно не помню. Но надо сказать, что правые меньшевики также не были единодушны. «Народники» же стояли за коалицию единым фронтом.

Аргументы всей левой части, естественно, вращались в плоскости отрицания всяких вообще соглашений, блоков и коалиции с буржуазией. Это была вполне твердая почва; но она не открывала никаких конкретных перспектив для конкретных решений. Оппозиция «безответственно» говорила: пусть будет что будет... Кроме того, левые оценивали коалицию, пожалуй, с излишней субъективностью: ведь дело шло не об их собственной коалиции с буржуазией, а о коалиции их противников. Для самих же мелкобуржуазных групп аргументы левых никак не могли пригодиться.

Но гораздо хуже было положение правых меньшевиков. Именно они решали в конечном счете дело о коалиции. И когда они выступили против нее, то тут уже не могло быть речи о твердости почвы под их ногами. Напротив, правые меньшевики, то есть именно господствующая «группа президиума», тут были в самом трагическом противоречии сами с собой. Логика объективного положения, а главное, логика их собственного положения неудержимо толкала их в коалиционное правительство. Но в их головах еще прочно сидели некоторые теоретические положения марксизма, которые связывали им руки. В конце концов, они не проявили ничего, кроме дряблости и «болотной» слабости...

Церетели говорил о том, что Совет извне лучше поддержит правительство, чем изнутри. Дан говорил много неоспоримых истин, и казалось, что он кончит призывом к коалиции, но он кончил выводом против нее.

Я лично высказал часть вышеизложенной аргументации и кончил заключением, что коалиция в принципе неизбежна, и этот принцип необходимо немедленно вотировать; другое дело – те условия, на которых следует этот принцип осуществить и о которых надо говорить особо. После аналогичных выводов отколовшегося меньшевика Шапиро я предложил ему совместно составить соответствующую резолюцию; мы долго трудились с ним, удалившись в одну из верхних комнат, но так и не могли сочинить подходящей формулировки.

Прения наконец были прекращены. В очень напряженной атмосфере вопрос был поставлен на голосование. «Группа президиума» и примкнувшие к ней сторонники девиза «в нерешительности воздерживайся» – дали перевес противникам коалиции. Но большинство их было всего в два голоса. Я лично, не убоявшись сенсации, голосовал вместе с «народниками» за. Повторяю – может быть, я жестоко ошибался, но во всяком случае мой вотум был попыткой облегчить «родовые муки истории»...

Никакой резолюции принято не было. Для ее составления была избрана комиссия [Несмотря на заявление Церетели, что в эту комиссию естественно выбирать сторонников принятого решения, за меня голосовали оба крыла. Это было не менее странно, чем мое собственное голосование за коалицию. Очевидно, левые голосовали за меня ради левой мотивировки, а правые – ради моего сенсационного вотума... Зато провалился кандидат Церетели – Скобелев. Это так аффрапировало Церетели, что он требовал переголосования: так уже привыкли к полноте, власти члены «группы президиума»].

Коалиция была провалена, но ее советские сторонники не унывали. Ни я, ни другие не сомневались, что, выгнав коалицию в дверь, придется впустить ее в окно. Никто из голосовавших с большинством не сказал, что же будет дальше и как же обойтись без нее. И меньшинство громко заявляло, что вопрос будет перерешен, если не завтра, то послезавтра. Даже в газетах появилось на другой день сообщение, что это решение временное.

В следующие два дня вопрос, впрочем, вновь не поднимался, но и комиссия не работала. Вотум Исполнительного Комитета оставался без мотивировки. А когда 30 числа был созван Совет, то Исполнительный Комитет не подумал выступить перед ним с докладом о коалиции, не подумал поставить на утверждение свой вотум 28 апреля – несмотря на огромную важность и не меньшую злободневность вопроса. Ибо всеми хорошо чувствовалась «временность» решения и крайняя неустойчивость положения... Просто еще не встречалось повода изменить его.

Но через двое суток, на третьи, повод нашелся, и притом достаточно яркий.

В воскресенье, 30-го, доктор Манухин сообщил мне, что он видел в этот день военного министра Гучкова, и тот сказал ему, что он только что подал в отставку. Если бы это сообщил не Манухин или не в такой форме, то я бы не поверил этому. Правительство, как таковое, конечно, дышало на ладан. Но никаких особых признаков Гучков не обнаруживал. Напротив, в его последних публичных выступлениях совсем не звучали подобные ноты.

Уже после заседания «четырех дум», всего за сутки до отставки, 29 числа, Гучков выступал в совещании фронтовых делегатов с очень большим и притом чисто деловым докладом. Он развернул перед фронтовиками картину своей органической работы, говорил о своих планах и даже прямо обещал еще вернуться к фронтовикам для продолжения беседы. А в самый день отставки Гучков получил такое удовлетворение от Совета, которое должно было открыть, «ему довольно радужные перспективы: в этот день было принято в Совете известное нам воззвание к армии, которое было принято как перелом настроений демократии не только кадетской «Речью», но и союзной печатью.

И все же отставка Гучкова была фактом. Мало того, Гучков действовал с совершенно непонятной и необычной скоропалительностью. Он не дожидался ни ответа Временного правительства на свое заявление, ни назначения нового военного министра, которому он был обязан сдать дела. Он сам назначил себе преемника по военному и морскому министерству, хотя – насколько известно – его должность не была наследственной, а его ведомство не было удельным княжеством.

Сам Гучков в письме на имя министра-президента Львова от 30 апреля так мотивировал свои уход: «Ввиду тех условии, в которые поставлена правительственная власть в стране, в частности власть военного министра по отношению с армии и флоту, – условий, которые я не в силах изменить и которые грозят роковыми последствиями и обороне, и свободе, и самому бытию России, – я по совести не могу далее нести обязанности военного и морского министра и разделять ответственность за тот тяжкий грех, который твориться в отношении родины...»

Так все это или не так, но в этой мотивировке нет ни чего-либо нового, экстренного, ни чего-либо специфического, не касавшегося любого министра или всего министерства в целом... Через несколько дней (4 мая) в совещании членов Государственной думы Гучков к сказанному письму добавил: «Я ушел от власти потому, что ее просто не было; болезнь заключается в странном разделении между властью и ответственностью: на одних полнота власти, но без тени ответственности, а на видимых носителях власти полнота ответственности, но без тени власти; если внизу повинуются формуле «поскольку, постольку», то развал власти неизбежен...»

Это – хорошая характеристика положения дел, но это слабое объяснение экстренного бегства с поста. Естественно, что товарищи Гучкова по министерству, находясь в совершенно таком же положении, но будучи менее инициативны, были несколько шокированы «велениями совести» военного министра. Они даже сочли необходимым апеллировать со своей обидой к общественному мнению. В официальном заявлении, опубликованном 2 мая. Временное правительство указывает, что все его действия совершались с ведома и согласия Гучкова; ныне, ввиду невыносимого положения, в правительство призваны новые элементы, а Гучков, «не дожидаясь разрешения этого вопроса, признал для себя возможным единоличным выходом из состава Временного правительства сложить с себя ответственность за судьбы России». Нет, Временное правительство, опять-таки «по долгу совести, не считает себя вправе сложить с себя бремя власти и остается на своем посту. Но оно «верит, что с привлечением новых представителей демократии восстановится единство и полнота власти, в которых страна найдет свое спасение».

Отставка Гучкова не вызвала больших сожалений. Напротив, даже буржуазные круги и их пресса проводили Гучкова довольно холодно. Все хорошо понимали: либо коалиция, либо Гучков. И если в коалиции «страна найдет свое спасение», что факт отставки военного министра сильно облегчает положение... Но зато проливала слезы, рвала и метала союзная печать. В Париже газеты вышли с аншлагами: «серьезный кризис», «печальные известия» и т. п.; газеты лестно отзывались о Гучкове и метали молнии против «элементов разрушения и изуверов из Совета рабочих и солдатских депутатов». «Неслыханные требования Совета» парижская печать, конечно, объясняла и немецкими интригами [Телеграмма «Новой жизни» от 4 мая 1917 года]...

Наемные Юпитеры сердились, а бумага все терпела. Но, разумеется, все это никого не трогало. Для нашей революционной почвы эта литература решительно не годилась...

Уход Гучкова дал повод Временному правительству в его цитированном заявлении возобновить предложение коалиции – после отказа Исполнительного Комитета...

Какие цели преследовал своей отставкой сам Гучков, остается неясным. Может быть, он надеялся взорвать все министерство, чтобы вселить панику в советских лидеров, вынудить их к любым уступкам и создать таким путем новый статус. Может быть, он просто хотел формально открыть правительственный кризис, чтобы сдвинуть положение с мертвой точки – хоть куда-нибудь. Может быть, он даже хотел облегчить рождение коалиции – после заминки в Исполнительном Комитете. Как бы то ни было, к чему бы ни стремился сам Гучков, но объективно он создал повод для пересмотра решения Исполнительного Комитета 28 апреля.

Я не могу припомнить, что происходило в Исполнительном Комитете днем 1 мая, на другой день после отставки Гучкова. По случаю понедельника газет не было, и я не могу сказать, было ли известно об этом официально в Таврическом дворце. Не знаю и того, были ли какие-нибудь разговоры насчет пересмотра вопроса о коалиции...

Что неофициальные переговоры между Мариинским дворцом и «группой президиума» велись в эти дни с большой интенсивностью – в этом я нисколько не сомневаюсь. В частности, Керенский после своего заявления от 26 апреля не мог оставаться в прежнем своем положении. Либо он должен был выйти в отставку, либо должен был спешно «обрабатывать» советских лидеров, надеясь на быстрый успех. «Народническая» часть советского большинства также, конечно, помогала Керенскому и другим министрам в закулисной обработке социал-демократической части, сорвавшей коалицию 28 апреля.

Отголоски этих приватных переговоров слышались иной раз в официальных заседаниях Исполнительного Комитета. В один из этих дней – может быть, именно 1 мая – Церетели по какому-то поводу объявил в заседании, что утром, когда он был еще дома, его вызвал к телефону не то Львов, не то Терещенко и о чем-то ему сообщили, что-то предложили и т. д. Послышалось чье-то недовольное ироническое замечание (слева): Церетели ведет конфиденциальные переговоры с правительством. Ведь для переговоров существует официальная контактная комиссия.

– Так чем же я виноват?! – воскликнул в сердцах Церетели с надувшейся жилой на лбу. – Я живу вместе со Скобелевым, а его телефон известен министрам. Что же я могу сделать, если они просят меня подойти!..

– Снять телефон! – раздался тут же скрипучий голос из глубины зала. Это был голос Ларина, который никогда не останавливался перед самыми радикальными решениями любых проблем.

Итак, никаких предположений насчет нового обсуждения коалиции в течение дня 1 мая я не помню. Но поздно вечером, когда я был в типографии, мне сообщили по телефону, что Исполнительный Комитет сейчас созывается и ставит в экстренном порядке вопрос о коалиции. Представители левой настаивали, чтобы я сейчас же явился в Таврический дворец, и выслали за мной автомобиль... Едучи на Шпалерную, я, конечно, не сомневался, что коалиционное правительство есть уже почти совершившийся факт.

Исполнительный Комитет в этот день переехал в соседнюю более обширную и высокую залу, занимаемую доселе солдатской Исполнительной комиссией. Здесь было гораздо больше воздуха и благообразия: был уставлен покоем и даже покрыт сукном большой стол, за которым мог разместиться весь Исполнительный Комитет; предыдущая, прежняя зала была отведена под секретариат, а следующая – под буфет и «кулуары». В таком виде все оставалось до переезда в Смольный. Сейчас новое помещение было обновлено всенощным бдением о коалиции.

Я застал прения уже в полном разгаре. Никакого доклада и никакой мотивировки возобновления прений я не слышал. Разумеется, за эти трое суток не случилось ровно ничего принципиально нового, способного опрокинуть принципиальную, а также и конкретную оценку коалиции правыми советскими социал-демократами. Начались бреши в правительстве. Но ведь было заведомо ясно, что в прежнем виде, на прежних основаниях официальная власть существовать не может. Общее положение оставалось прежним. И, казалось бы, вчерашние противники коалиции не должны были видеть никаких оснований к тому, чтобы заделывать образовавшуюся брешь вступлением в министерство советских людей. Уход Гучкова, с точки зрения здравого смысла, был именно поводом, но никак не мог явиться уважительной причиной для перемены позиций.

Однако Церетели высказался в том смысле, что создавшаяся обстановка делает необходимым вступление в правительство представителей Совета... При мнe выступало 5–6 ораторов; левые были по-прежнему против; большинство же ныне высказывалось за – без различия фракций. Но скоро прения были прекращены.

Приехал Керенский, чтобы оказать давление уже официально. Он довольно долго и неинтересно говорил об общем положении дел, о положении правительства; единственное спасение он видел в коалиции... Затем Керенскому задавали вопросы. Я, в частности, попросил его разъяснить, как мыслит коалицию существующее правительство, какие условия вступления социалистов оно считает для себя приемлемыми и желательными. Керенский по обыкновению усмотрел в моих простых словах злостную полемику и мрачно ответил, что об условиях в Мариинском дворце речи не было и пока надлежит решить вопрос только в принципе. Затем министр юстиции отбыл из Таврического дворца.

Общие прения уже не возобновлялись. Исполнительный Комитет (впервые на моей памяти) разбился на партийные фракции, которые устроили совещания в разных комнатах... Я оставался чуть ли не единственным диким; мне было некуда деваться, и я чувствовал себя довольно тоскливо. Поговорив по телефону с ночной редакцией своей газеты, я заглянул в залу Исполнительного Комитета: там осталась заседать большевистская фракция с Каменевым во главе; кроме того, вместе с нею заседали «междурайонцы», а также и эсер Александрович, который не пошел со своими и остался в качестве желанного гостя у большевиков. Меня тоже стали приглашать к столу, но я – от греха – спешил ретироваться.

Ближайшие мои единомышленники меньшевики-интернационалисты заседали наверху вместе с правыми меньшевиками. Я зашел туда и, когда мне сказали, что секретов нет, остался послушать. Но, собственно, слушать было нечего. Вяло повторялось все то же самое...

Когда собрался снова пленум, то прений в нем уже не было, а были выслушаны только заявления фракций. Во главе коалиционистов ныне шли уже правые социал-демократы, обычные лидеры Совета. Церетели высказал их точку зрения. Гоц – «присоединился», присовокупив, что эсеры ультимативно требуют для своей партии портфеля министра земледелия...

Правящий блок был восстановлен. Голосование дало в пользу коалиции 44 голоса против 19 при двух воздержавшихся. Очевидно, за коалицию в принципе голосовал кое-кто из оппозиции, кроме меня.

Затем, естественно, поднялся вопрос о конкретных условиях, о платформе, о составе коалиционного правительства. Последний вопрос – о лицах, впрочем, пришлось отложить – впредь до точного установления числа советских министров и их портфелей, по соглашению с Мариинском дворцом...

Кто-то из лидеров изложил от имени какой-то фракции платформу будущего правительства. Она заключала в себе скорейшее достижение всеобщего мира без аннексий и контрибуций, подготовку земельной реформы в виде передачи всей земли крестьянству, скорейший созыв Учредительного собрания, финансовые и экономические реформы. Все это было формулировано в самых общих чертах.

Был в этой платформе и еще пункт: укрепление боеспособности армии. Это было смешно: Совету обращаться с подобным требованием к буржуазии или хотя бы коалиции декларировать подобную задачу – было по меньшей мере излишне; но так уж привыкли советские верховоды – колотить себя по лбу в молитве идолу «соглашательства».

В кратком отчете об этом заседании, напечатанном в «Рабочей газете», я вижу, что в провозглашенную платформу вносились поправки – Гольденбергом, Стекловым и мною. Но там не сказано, какие именно поправки.

Как это ни странно и ни скверно, но газетные сообщения об Исполнительном Комитете не только не поощрялись, но решительно преследовались лидерами; по непонятной причине у нас усиленно культивировалась тайная дипломатия в центральном органе демократии. Я лично испытал немало неприятностей из-за заметок «Новой жизни» о внутренних делах Исполнительного Комитета, хотя большею частью они делались без всякого моего участия... Эти странные требования тогдашних советских заправил имели, между прочим, и те последствия, что ныне по газетам восстановить деятельность Исполнительного Комитета совершенно невозможно, даже в самых грубых чертах. Я сомневаюсь, чтобы комитетские протоколы достались истории в надлежащем виде. И при таких условиях эта тайная дипломатия оказала очень дурную услугу истории российской революции. Одних мемуаров, хотя бы и многочисленных, здесь, пожалуй, недостаточно.

Сейчас я никак не могу припомнить, какую же платформу коалиции отстаивали слева. Я не могу припомнить поправки Стеклова и Гольденберга. Но, кажется, память не изменяет мне относительно себя самого. Я требовал прежде всего советского большинства в министерстве как необходимого условия коалиции. Я полагал, что именно при таком условии будущие советские министры будут формально ответственны за будущую политику и не смогут прикрываться своим бессилием перед буржуазным большинством... Но поправка, разумеется, торжественно провалилась.

– Не проходит, – с оттенком жалости по отношению ко мне сказал председатель Чхеидзе.

Но я считал дело слишком ответственным и, попросив занести первую свою поправку в протокол, предложил – заведомо на убой – вторую. В виде некоторой гарантии действительной политики мира я предложил внести в платформу пункт, в силу которого новое правительство декларирует свое право, в случае нужды к тому, опубликовать тайные царские договоры с союзными империалистскими правительствами относительно целей войны и условий мира... Разумеется, и эта поправка без малейшей задержки была отклонена.

Вообще комитетское большинство и, в частности, «группа президиума», переметнувшись на сторону коалиции, уже не знали удержу в своей готовности капитулировать до конца... Когда я, после провала моих поправок, вышел снова поговорить с редакцией по телефону, до меня в соседнюю комнату доносился звенящий гневный голос Церетели, произносившего какую-то филиппику. Когда я вернулся, мне сказали, что Церетели громил меня за полное «непонимание линии Совета». Еще бы! Ведь «линия Совета» состояла, как известно, в безусловной поддержке Милюкова. Стало быть, теперь, когда ему не было места в правительстве, надо было сделать так, как бы он был.

В заключение было все же постановлено, что будущие министры-социалисты впредь до советского съезда будут ответственны перед Исполнительным Комитетом.

А затем оставалось только осуществить все эти постановления. Для этого была составлена особая делегация из представителей фракций. В делегацию вошли меньшевики Чхеидзе, Церетели, Дан, Богданов; трудовики Станкевич и Брамсон; эсеры Гоц и, кажется, Чернов, которого я, впрочем, опять совершенно не помню во всем этом деле. От оппозиции были делегированы большевик Каменев, междурайонец Юренев и внефракционный – я. Было решено, что делегация соберется в Исполнительном Комитете завтра же, к 8 часам утра, а к девяти отправится в квартиру премьера Львова, где соберутся и министры.

Исполнительный Комитет разошелся в третьем часу ночи.

В очень холодное утро 2 мая мы в двух автомобилях мчались из Таврического дворца к Александринскому театру, в департамент общих дел, где жил Г. Е. Львов. Мчались составлять новое правительство... Началась нудная и нервотрепательная канитель, которая продолжалась целых три дня. Газеты этих дней отводили целые страницы переговорам о новом правительстве; они переполнены бестолковыми репортерскими сенсациями, но в общем очень плохо отражают сущность дела и даже не схватывают центрального внешнего хода драмы или комедии. По газетам не только будущий историк не восстановит деталей образования коалиционного министерства, но и мне, очевидцу, газеты тут почти не помогают. Вместе с тем припомнить детали самостоятельно я также не в состоянии. Вся эта канитель – клад для репортеров – врезалась в память далеко не целиком. Но, вероятно, наиболее характерное я все-таки помню.

Довольно характерно было уже начало. Нас встретил Львов чуть ли не в единственном числе. С ним было, во всяком случае, не больше одного министра. Остальных ожидали... Министр-президент приветствовал решение Исполнительного Комитета, но на вопросы о позициях и мнениях правительства отвечал уклончиво.

Подошли еще два-три министра – не помню, как следует, кто именно. Стали обсуждать платформу во вчерашней мягкой и расплывчатой редакции, где самым страшным, то есть, в сущности, единственно страшным, пунктом была формула «без аннексий и контрибуций». Львов настаивал, чтобы к ней было присоединено заявление о войне и мире в согласии с союзниками; он мотивировал это необходимостью подчеркнуть одиозность сепаратного мира; но, конечно, результаты этого дополнения выходили далеко за пределы цели: это дополнение сильно умаляло значение формулы «без аннексий и контрибуций». Но все же оно было беспрекословно принято советской делегацией.

Еще был «шероховатый» пункт – о подготовке земельной реформы. Правительство до сих пор, как известно, не предрешало и не декларировало характера этой реформы, не связав себя ни единым словом – «до Учредительного собрания». Но сейчас Львов заявил, что в характере реформы уже давно никто не сомневается и что тут не может быть препятствий для соглашения. Пункт был принят. Но, боже, как он был редактирован: «Предоставляя Учредительному собранию решить вопрос о переходе земли в руки трудящихся, Временное правительство примет все необходимые меры, чтобы обеспечить наибольшее производство хлеба для нуждающейся в нем страны и чтобы регулировать землепользование в интересах народного хозяйства...»

Зная, что мое обращение к советскому докладчику Церетели будет иметь обратные результаты, я попытался тут же в заседании воздействовать на землежадного эсера Гоца и внести коррективы в невыносимую редакцию этого пункта. Гоц легко согласился, что главное дело тут не в «производстве хлеба в интересах народного хозяйства». Но внести поправки он не успел или не сумел. Аграрный пункт был принят. Еще бы не согласиться на такой «платформе»!

Остальные пункты, будучи чистейшей, ни к чему не обязывавшей фразеологией, прошли без сучка и задоринки. Место, где говорилось о борьбе будущего правительства с контрреволюцией, было по предложению Львова дополнено словами: «и анархией»...

Вообще на платформе коалиционного кабинета столковались очень быстро. Правда, это было только предварительное соглашение двух-трех членов старого министерства с советской делегацией. Но было очевидно, что с поправками Львова платформа будет принята для нового правительства.

Интерес положения заключался в другом. Во-первых, совет министров, как таковой, не явился в заседание, которое официально не состоялось. Во-вторых, эта манкировка несколько соответствовала и общему тону объяснения с наличными министрами. Эти министры держались не только уклончиво, но и с определенной тенденцией. Они поведением своим говорили: добро пожаловать к нам, мы вам очень рады; но мы еще не решили, что мы можем предложить вам. Министры явно держали курс не на коалицию, как таковую. Они желали видеть себя хозяевами положения, а будущих советских министров они рассчитывали иметь опять-таки в качестве заложников. В частности, нам прямо указывали, что очень желательны дополнения (на вновь учреждаемые посты), но совсем не желательны перемещения.

Заседание было объявлено не состоявшимся. Полуприватная беседа, если не изменяет мне память, выяснила прежде всего, что старый кабинет имеет в виду предоставить людям из Совета три или четыре портфеля, включая сюда и министра юстиции Керенского. Эти портфели были – труда, почт и телеграфов и, не помню, какой-то еще... А затем, когда советская делегация стала зондировать почву насчет Милюкова, то было выяснено, что Милюкова, во всяком случае, не предполагается оставить на посту министра иностранных дел...

Стали звонить остальным членам кабинета по телефону. Сговорились встретиться не то в два, не то в четыре часа, а до тех пор разошлись по своим делам.

Наша делегация решила, что возвращаться в Таврический дворец не стоит, а следует использовать перерыв где-нибудь поблизости. Что именно нам надлежало сделать – наметить ли предварительно распределение портфелей, проредактировать ли будущую декларацию или еще что-нибудь – я забыл... Как бы то ни было, мы направились в какой-нибудь близлежащий ресторан и попали на Садовую в заведение «Официантов». Ресторан был еще заперт, но советский хозяйственный человек Брамсон именем Исполнительного Комитета открыл нам двери, и мы заняли кабинет, где пришлось просидеть чуть не до вечера.

Не помню, сделали ли мы и как именно мы сделали наше конкретное дело. Но помню, что львиную долю времени мы провели в разговорах насчет портфелей – в ожидании, пока соберутся старые министры. Кому может и должен быть вручен портфель Милюкова – на этот счет у советских людей, кажется, не было никаких планов. Помнится, в Таврическом дворце, среди советской периферии, иные заводили речи о Чернове; но это было недоразумение: за Черновым с самого начала был прочно закреплен портфель министра земледелия. Наиболее важный министерский пост – иностранных дел – в советских сферах было решено предоставить представителю буржуазии. А буржуазия также твердо решила закрепить этот пост за собой.

В смысле перемещений и новых министров выяснилось пока немногое. Совершенно ясно было, что пост военного министра займет Керенский. Это было желанием всех воинских частей, эсеров, советских лидеров и, наконец, его собственным желанием. Тем самым заведомо освобождался пост министра юстиции. Кем заместить его, опять-таки еще не знали. Но допускали, что его придется заместить советским кандидатом; конкретно же называли московского адвоката Малянтовича и еще кого-то. Насколько помню, на этот счет немедленно запросили Московский Совет, а также и самого кандидата. Кандидат отказался, а московские товарищи как будто ответили, что они в числе министров-социалистов желали бы видеть и москвичей.

Всего советские лидеры желали заместить социалистами шесть постов из тринадцати или четырнадцати, то есть непременно хотели быть в меньшинстве... Керенский считался ныне уже определенно советским кандидатом, «министром-социалистом». Чернов, стало быть, был вторым. Третий министр-социалист определенно предназначался на вновь учреждаемый пост министра труда. Конкретно – больше всего называли Скобелева, который в это время выехал на конференцию в Стокгольм, но телеграммой был возвращен с дороги. Четвертый советский кандидат также предназначался на новый пост министра продовольствия. Этот портфель хотели предложить Пешехонову. Пятым был проблематический министр юстиции. И... на этом застряли. А застряв, стали поговаривать, не довольно ли будет и пяти.

Мне, представителю безответственной оппозиции, все это, вместе взятое, очень не нравилось. Во-первых, не следовало уклоняться от важнейших министерских постов и бояться перемещений. На это мне указывали, что надо идти по линии меньшего сопротивления и не создавать излишних трений. Во-вторых, необходимо было отвоевать для представителей демократии максимальное число портфелей. На это, делая вид, что смысл моих настояний неясен, мне указывали, что нехорошо торговаться из-за министерских мест. В-третьих, я никак не мог признать за советских людей, за представителей организованной демократии ни Керенского, ни Пешехонова, ни Малянтовича; все это были деятели, несравненно более близкие к Мариинскому дворцу, чем к Таврическому. На это мне возражали, что все эти люди принадлежат к социалистическим партиям: один – эсер, другой – энес, третий – социал-демократ. В-четвертых, мне казалось, что отдельные конкретные вопросы можно было бы решить более удачно.

Но все эти мои речи и предложения, разумеется, не приводили к надлежащим результатам: ничего не могло быть доброго из Назарета. Да и я не выступал бы с ними, я и не стал бы участвовать во всей этой «органической работе», если бы все эти разговоры не происходили за завтраком, в совершенно частном порядке. В этой обстановке ничто не мешало мне безответственно судить и рядить о чужом деле...

Но задача была, действительно, до крайности трудная. Ответственные члены делегации напряженно работали головами, путались, утверждали и отменяли одну комбинацию за другой и – скоро устали. Деловая, хотя бы и частная, беседа стала распыляться, разлагаться.

Внезапно появился Скобелев, прямо с вокзала. Он уже был в общем осведомлен о положении дел. По обыкновению, делая из своего простого, открытого, веселого лица ужасно серьезную, мрачную демоническую физиономию, он заговорил о том, как в общественных делах он привык всегда руководиться, во-первых, горячим чувством, а во-вторых, холодным рассудком. Сейчас холодный рассудок велит ему идти в министры. Но его горячее чувство – молчит... Что тут поделаешь? Положение, стало быть, необычное и, конечно, очень затруднительное. Но все же все надеялись, что как-нибудь да образуется.

Заговорили о том, как посмотрит на вступление в правительство меньшевистская партия. Это был еще большой вопрос. Всероссийская конференция меньшевиков была назначена через неделю. Но ждать ее решения все же было нельзя. Надеялись, что санкция будет дана post factum [после сделанного (лат.)]... Разговор затем снова перешел на «комбинации». Наличный кандидат Скобелев, собственно, не возражал для себя ни против морского министерства, ни против «труда». Но это еще ровно ничего не решало. Все по-прежнему топтались в порочном круге. И наконец, это стало невыносимо.

Звонили в квартиру Львова, скоро ли наконец соберутся министры? Затем кто-то лично ходил туда разузнать о положении дел. Но застал у министра-президента только жадных репортеров, которые сгорали от нетерпения и от особого профессионального энтузиазма... Министры не собрались ни в два, ни в четыре.

Не мудрено. В этих сферах были не меньшие трудности и передряги. Там толклись в том же круге вопросов. А кроме того, министерство стояло перед щекотливой задачей – смещений и перемещений своих коллег. Как-никак с Милюковым предстояла тяжелая операция. И не только тяжелая, но и, может быть, чреватая последствиями: ведь Милюков был главою кадетской партии. Было естественно ожидать, что судьба министра иностранных дел отразится и на судьбе других министров, его товарищей по партии. Таких было в кабинете трое – Шингарев, Мануйлов, Некрасов...

Во всяком случае, сферам Мариинского дворца было о чем подумать, над чем поработать еще до встречи с советской делегацией. Они и думали и работали весь день. В ресторане «Официантов» нашей делегации пришлось просидеть чуть ли не до темноты. Наконец была назначена встреча у Львова – часов около восьми... Но в этот день было созвано экстренное заседание Петербургского Совета. Ведь надо же было провести через него коалицию и получить санкцию уже предпринятых шагов. В полном успехе лидеры не сомневались ни минуты. Но надо было все же выставить тяжелую артиллерию. И часам к шести «группа президиума» отправилась в Морской корпус, где уже собрался Совет.

Доклад Церетели был краток. Он говорил о безвластии и разрухе, о кознях правой буржуазии, о стремлении левых цензовиков сплотиться с демократией и готовности их принять демократическую программу, о необходимости создания во что бы то ни стало сильной единой власти, которая пользовалась бы полной и безоговорочной поддержкой народных масс. Для иллюстрации нападений справа оратор широко использовал уход Гучкова, еще вчера бывшего «ответственным»... Но как бы то ни было, слова доклада падали на подготовленную почву. «Перемены» были необходимы в глазах масс. И коалиция уже была популярной среди всех небольшевистских элементов. Большевиков же было еще немного.

От имени большевиков – кажется, впервые – в Совете выступал Зиновьев. Он доказывал, что коалиция выгодна одной буржуазии, ссылался на уроки истории и предлагал всю власть взять в руки Совета. Зиновьеву возражали. Войтинский вызвал скандал, не найдя ничего лучшего, как сделать из слов Зиновьева вывод, что большевики стремятся к сепаратному миру. К сожалению, это был довольно обычный способ полемики этого экс-большевика...

А затем Церетели задумал побить большевиков их оружием: ведь большевики хотят отдать власть большинству населения, говорил он, а большинство – это крестьянство, то есть мелкая буржуазия; нельзя «отметать» буржуазию от власти.

– Европа учтет вступление во Временное правительство как новую победу революции...

Все это было не особенно убедительно и даже, кажется мне, не особенно остроумным. Но это не помешало Совету одобрить все шаги Исполнительного Комитета по части «коалиции» – подавляющим большинством голосов против 100.

Об этом заседании Совета я пишу по рассказам и по газетным отчетам. Я на нем не был. Я пошел прямо в квартиру Львова... Пройдя в кабинет премьера через толпу репортеров, я застал там некоторых из советских людей – в политическом споре со святейшим прокурором В. Н. Львовым. Он громко и благодушно ораторствовал, проводя параллель между нашими событиями и французской революцией. Как это ни странно, но он, предпочитая нашу революцию, указывал, что там «была ужасная борьба партий», которой у нас нет. Вообще прокурор был настроен оптимистически. Еще были, стало быть, такие элементы. Но, конечно, это был элемент совершенно «несознательный», вполне обывательский...

Я напомнил ему, что ровно два месяца назад, 2 марта ночью, мы заседали с ним в правом крыле Таврического дворца, создавая первую революционную власть. Я выразил надежду, что еще через два месяца, 1 июля, на очереди будет создание кабинета Ленина. Но прокурор замахал на меня руками и уверял, что кризис сейчас будет разрешен окончательно – «до Учредительного собрания». Советские люди – из левых – слушали и посмеивались.

Явились из Совета остальные члены делегации; собрались министры, но далеко не все. Заседание все же открылось. Было видно, что в правых сферах еще ничего не решено и наше заседание не может дать практических результатов... Все же для очистки совести последовал довольно вялый обмен мнений.

На этом заседании был и Милюков. Не знаю толком, что было сделано до сих пор «левой семеркой» для его устранения, но он был еще налицо. Мало того: он немедленно бросился в бой и лучше, чем кто-либо, схватил быка за рога. Предполагаемую платформу в части, касающейся внешней политики, Милюков объявил неудовлетворительной. Но он поставил вопрос еще интереснее.

– Резолюция Исполнительного Комитета гласит, – сказал он, – что министры-социалисты будут ответственны перед Советом. Это создало бы совершенно немыслимое положение. Это означало бы зависимость всего правительства от одной только части населения, представленной в Совете. Это означало бы необходимость для будущего министерства неуклонной советской политики. Ибо в противном случае Совет имеет возможность в любой момент взорвать правительство, отозвав его добрую треть... Такие условия коалиционного правительства совершенно неприемлемы для его несоветской части...

Я с любопытством ждал ответа и успокоения – со стороны советских лидеров. И конечно, эти ответы были довольно путанны и сбивчивы. Ибо Милюков был формально прав. Я лично рассуждал так же – при сравнительной оценке коалиции и чисто советского правительства: с формальной, с государственно-правовой точки зрения, буржуазные министры в коалиции с Советом должны были явиться заложниками демократии.

Но это была только форма, а не содержание. По существу же дела – положение буржуазии было совсем не страшно. Ведь мы только что слышали от Церетели: большинство страны составляла мелкая буржуазия; ergo [следовательно (лат.)], и правительство, и его политика должны быть буржуазными, пользуясь при этом полным доверием и безусловной поддержкой демократии...

В том же заседании после ухода Милюкова выяснилось, что кадетский центральный комитет держит очень твердый курс и готов горой стоять за Милюкова: в случае покушения на его пост кадеты собираются отозвать и прочих своих членов. Но вместе с тем выяснилось, что в случае такого конфликта левый кадет Некрасов уйдет из своей партии и останется в правительстве.

А еще говорили о том, что министры жаждут вступления в их среду Ираклия Церетели. Они даже полагают, что только в этом случае новое министерство будет действительно прочно... Однако Церетели решительно не предполагал быть министром. Он говорил, что вместо того он отдаст все свои силы для поддержки нового правительства своей работой в Совете. С его точки зрения, это, конечно, имело свои резоны. Того же мнения крепко держался и Чхеидзе, который не хотел и слышать о том, чтобы отпустить Церетели в министры. При каждом намеке на это он приходил в величайшее раздражение и в состояние, близкое к панике.

Но в этом заседании Чхеидзе не было. Он еще днем почувствовал себя нездоровым, поехал вместо Совета домой и там слег в постель. Все дальнейшие церемонии этой невеселой свадьбы происходили уже без него.

Той же ночью на 3 мая Милюкова «ушли» из правительства. По его свидетельству, он стойко боролся и не хотел уходить – во имя великой России. Но – увы – этот человек, которого надо было бы назвать кадетским Лениным, если бы он не был профессором, был совершенно немыслим в правительстве «полного доверия и безусловной поддержки». Набравшись духу, «левая семерка» прямо заявила ему об этом. И Милюков покинул совет министров, чтобы больше не возвращаться туда.

Кадетский центральный комитет настаивал, чтобы Милюков в таком случае занял пост министра просвещения. Но Милюков отказался. Тогда кадеты поставили вопрос об отозвании из правительства остальных своих сочленов. Но этого вопроса в эту ночь они не решили.

Совет же министров, оставшись без Милюкова, предложил премьеру Львову пост министра иностранных дел. А когда скромный и молчаливый Львов отказался, то этот пост был окончательно закреплен за бойким и словоохотливым Терещенкой.

На другой день, 3-го, утром, в Исполнительном Комитете было назначено заседание – для специального суждения о конкретном составе министерства, о портфелях и лицах... Появился Пешехонов, который вообще не заглядывал в советские сферы. Произошла небольшая, больше ироническая, чем бурная, перепалка между лидерами и оппозицией. Левые ставили на вид, что коалиция и сама по себе одиозна, а лидеры хотят выдать за коалицию простое перемещение некоторых буржуазных министров; пока что за советских людей, за министров-социалистов левые соглашались считать только двух заложников – Скобелева я Чернова. И оппозиция полагала, что это совсем не стоит безусловного доверия и полной поддержки.

Правое же большинство – по причинам, не совсем понятным, – с похвальной твердостью стояло только на одном: насущнейшее дело продовольствия оно непременно вручит советскому человеку. Мало того: предполагалось настаивать на создании не министерства продовольствия, в частности, а министерства снабжения вообще. До этих пределов истины, культивируемые советскими экономистами, успели все же проникнуть в сознание наших лидеров. Они усвоили, что дело продовольствия без общего снабжения наладить нельзя... Министерство же предполагалось поручить Пешехонову.

Но Пешехонов далеко не горел энтузиазмом – в частности, по адресу министерства снабжения. Он говорил, что не прочь занять пост министра земледелия: в этой области он имеет готовый план и вообще чувствует себя свободно. В области же снабжения он пока что совершенно не ориентирован и идет на это дело через силу... Но об уступке Пешехонову эсерами портфеля земледелия не могло быть и речи. По отношению к Пешехонову у эсеров был даже еще более коварный план, они мечтали видеть Пешехонова товарищем министра земледелия при Чернове, то есть деловым министром, рабочей силой при партийно-политическом, демонстративно-парадном главе министерства.

Три министра-»народника» так или иначе были налицо. Но с тремя министрами-»марксистами», которых в свою очередь требовали «народники», дело обстояло еще очень плохо. Дальше Скобелева и Малянтовича все еще не пошли. Называли, впрочем, еще московского социал-демократа Никитина – на пост министра юстиции. А затем, отчаявшись, стали склоняться уже к четвертому «народнику», энесу Переверзеву... Всех этих кандидатов знали просто за либералов, не имеющих ничего общего ни с Советом, ни тем более с революционным движением. Но большинству было уже не до издевательств оппозиции: натолкнувшись на практические затруднения, лидеры очертя голову бросались на любые комбинации и готовы были хоть самого черта выдать народу и Совету за исконного блюстителя интересов демократии.

Тогда же утром наша делегация вновь кое-как, на ходу, редактировала декларацию. А потом Церетели взял с собой ее текст, спешно куда-то отправляясь для приватных переговоров.

Часам к четырем мы снова скакали в автомобилях к премьеру Львову... Помню, я ехал вместе с Пешехоновым и разговаривал с ним о его министерстве. Я говорил, что его трудности – максимальны. Дело не только в огромной ответственности за труднейшую и острейшую функцию государственного управления; дело в том, что при надлежащей постановке снабжения Пешехонову придется быть главным рычагом по части регулирования промышленности, то есть обуздания частного капитала. Ему придется, при надлежащем понимании своих задач, при достаточно серьезных намерениях, принять на себя главную тяжесть борьбы с «отечественной промышленностью и торговлей» и быть главной мишенью для обстрела со стороны наших финансовых тузов и синдикатчиков.

Пешехонов, казалось, соглашался. И, казалось, он был угнетен предстоявшей ему миссией... Но я лично все же не сомневался, что с деловой стороны здесь лучшего министра Совет выставить не может.

У Львова мы опять-таки не застали министров и оказались одни. Но в скором времени к нам подъехали делегаты крестьянского съезда – Авксентьев, Бунаков, Виссарион Гуревич и, кажется, кто-то еще. Крестьянский съезд, узнав, что Совет рабочих и солдатских депутатов ныне занят образованием нового правительства, пожелал принять участие в этом деле и прислал своих делегатов.

Делегаты, отрекомендовавшись представителями большинства населения, требовали себе законной доли участия в создании новой власти. Никто, конечно, не возражал. Крестьяне же не замедлили проявить гораздо больший радикализм, чем руководители советского большинства. И в первую голову, ссылаясь на насущную нужду в том, доказанную сообщениями о непорядках на местах, крестьяне потребовали демократического министра внутренних дел.

Наши лидеры, конечно, переполошились и, пользуясь отсутствием министров, энергично убеждали крестьян в гибельности их замысла. Те энергично упирались. Но в конце концов, кажется, сдались. И, насколько помню, перед министрами они с этим требованием уже не выступали.

Появился Львов, а за ним другие министры – в довольно большом числе. Сообщили, что двое министров сейчас находятся в кадетском центральном комитете и выясняют, могут ли Шингарев и Мануйлов остаться в новом кабинете без Милюкова. Во время заседания эти министры приехали и сообщили, что могут. А затем выяснилось следующее. На освобожденное Терещенкой место, в министры финансов, министры прочат Мануйлова. Советские же делегаты предполагали и даже разумели, как ясное само собой, Шингарева... Министерства снабжения буржуазные министры совсем не хотели. А портфель продовольствия они во что бы то ни стало желали удержать за собой. Это было, с их стороны, вполне последовательно и рационально. Но это нарушало в корне все советские комбинации. Лично Шингарев заявлял, что он готов выделить из своих настоящих функций министерство земледелия, но решительно не желает оставлять дело продовольствия. На пост же министра просвещения цензовики прочат кадета Гримма

Все это обескуражило советскую делегацию, и она попросила перерыва. Нам предоставили кабинет премьера, а министры удалились во внутренние покои. Когда все встали, я оказался рядом с Шингаревым, который мотивировал кому-то из присутствующих свой отказ покинуть дело продовольствия. Он указывал на причины отнюдь не классового, а чисто персонального характера. Он говорил, что дело продовольствия еще недавно было катастрофическим, а теперь, за два месяца, ему удалось достигнуть очень больших результатов. В частности, именно в данный момент им начата и доведена до половины большая операция по заготовке хлеба, которая может окончательно рассеять призрак голода в потребляющих центрах до нового урожая. Покинуть в самый разгар это огромное дело и передать другому плоды своих трудов Шингареву было неприятно и обидно.

Конечно, эти мотивы были вполне понятны. Но они были не так важны, чтобы на основании их можно было идти на компромисс... Я предложил Шингареву следующее: взять все-таки портфель финансов, но сохранить за собой руководство начатой продовольственной операцией – до ее окончания: все равно советскому кандидату Пешехонову придется потратить вначале немало времени, чтобы создать аппарат своего нового министерства. Шингарев прямо не реагировал, но, казалось, слушал не без сочувствия. Он добавил, что ему с самого начала было естественно взять портфель финансов, но ему против воли навязали земледелие и продовольствие.

Во время перерыва с нами некоторое время оставался Некрасов. Он снова долго и энергично убеждал советскую делегацию в том, что Церетели решительно необходим в министерстве. «Крестьяне» поддержали Некрасова... Наши лидеры стали колебаться. Церетели, преодолев принципиальные аргументы, стал приводить уже конкретные возражения против своего участия в правительстве. Он говорил, что его работа в Совете, необходимая для поддержки правительства, не оставляет ему времени для министерских дел.

Естественно возникло предложение сделать Церетели министром без портфеля. Однако Некрасов заявил: «Мы решили не допускать таких привилегий и не создавать министерских постов без портфелей». Некрасов настаивал, чтобы Церетели занял пост министра почт и телеграфов.

После ухода Некрасова о Церетели продолжался долгий разговор. Надо было добыть третьего «министра-марксиста». Да и вообще Церетели на самом деле было естественно стать министром. Его убеждали тем, что если пригласить надлежащих товарищей для деловой работы, то Церетели хватит и на министерство, и на Совет. Зато уж «поддержка» будет действительно обеспечена в максимально возможной степени. Церетели стал склоняться... Но вопрос был в том, что-то скажет больной папаша Чхеидзе...

Вместе с тем выяснилось еще вот что. Керенский, прежде всего, совсем не склонен выделить морское министерство, а хочет быть и морским, и военным министром. Это было, конечно, не обязательно, но было все же очень существенно. А затем, в качестве своего преемника на пост министра юстиции Керенский прочит «народника» Переверзева...

Стало быть, планы Керенского разом отнимали два поста у «министров-марксистов»: и морское министерство, и министерство юстиции. При сомнительности Церетели, в коалиции оставался уже только один несомненный социал-демократ на классическом посту буржуазного заложника: на посту министра труда. На это уже ни в каком случае не соглашался Скобелев. Да и вообще – что же это в конце концов за «коалиция». Курам на смех... Все это, вместе взятое, как видим, пока что только запутывало дело, но не двигало его вперед. За неполных двое суток вся эта бесплодная толчея, вся эта чехарда комбинаций становилась уже невыносимой для самых уравновешенных людей.

Не помню, что в этот день было дальше и возобновилось ли совместное заседание с министрами... Часов в шесть в Морском корпусе снова собрался Петербургский Совет: его созвали накануне, не сомневаясь, что сегодня на его утверждение будет представлен и окончательный состав, и платформа нового правительства. Пришлось кого-то командировать, чтобы сообщить Совету о задержке и снова созвать его назавтра.

Остальным пришлось отправиться в Исполнительный Комитет, где в эти дни царила нерабочая атмосфера. Но двух или трех человек делегация выделила для особой миссии: поехать к больному Чхеидзе и убедить его в необходимости отпустить Церетели в министерство. Это была очень трудная миссия; иными она даже расценивалась как безнадежная... Кажется, к Чхеидзе поехали Скобелев, сам Церетели и кто-то еще.

Мы же в Исполнительном Комитете нежданно-негаданно застали снова французских гостей. По правде сказать, было не до них. Но делать было нечего: французские гости, посетив Москву, объехав фронт, возвращались теперь во Францию и явились к нам для прощальной беседы... Не помню, были ли с ними англичане. Английская делегация за это время была еще более скомпрометирована в наших глазах: была окончательно установлена ее формальная связь со своим правительством, и по этому поводу даже возникла неприятная переписка между Исполнительным Комитетом и британскими рабочими организациями, которые открещивались от этой делегации Ллойд Джорджа. Но англичан, кажется, сейчас уже не было. Вместе с французами был сейчас только бельгиец Дебрукер.

Гости на прощанье возобновили свои пожелания союзного контакта. Они снова рассыпались в комплиментах величию русской революции и могуществу Совета. Поездка на фронт не оставила в них на этот счет никаких сомнений. Они знали, что мы следим за травлей против нас в их патриотической прессе, и авансировали перед нами свою готовность разъяснять на родине истинное положение дел.

В ответ им превосходную речь произнес Дан, которому аплодировала левая. Перед лицом союзных социал-патриотов он взял настоящий тон революции и воспроизвел прежнюю «линию Совета», подчеркивая возможность между нами контакта только на почве борьбы за мир.

После Дана, помню, выступил с полемикой Шляпников на французском языке, с классическим владимирским прононсом, он терзал гостей ядовитыми вопросами насчет Эльзас-Лотарингии и проч.; корректные французы старались на прощанье во что бы то ни стало не выйти из равновесия...

Но в общем, с политической стороны, эти проводы, вероятно, дали недурные результаты. Они укрепили – насколько было возможно – в сознании гостей ту мысль, что, несмотря на явный перелом советской политики, несмотря на все колебания и уступки, все же формальный контакт с союзными социал-шовинистами, по крайней мере сейчас, совершенно невозможен для Совета. Французы снова подтвердили свою готовность всеми мерами содействовать международной социалистической конференции, а затем – распрощались с нами.

Что было поздним вечером – не помню. Кажется, я отправился прямо в «Новую жизнь» и если были какие-нибудь заседания о коалиции, то в них я не участвовал. Но дело в эту ночь решительно никуда не сдвинулось с мертвой точки.

Не помню и того, что было сделано для коалиции в первую половину следующего дня, 4 мая... С двух часов в Мариинском дворце происходило совместное заседание советской делегации с министрами, главнокомандующими и думским комитетом. Но я не был на этом заседании и не знаю, что там было.

Кончив дела в редакции, я отправился в Мариинский дворец и застал нашу делегацию в одной из отдаленных незнакомых комнат – в крайне возбужденном и нервном состоянии. Совместное заседание только что кончилось, но дело по-прежнему ни на йоту не подвинулось. Только у Чхеидзе, с большим трудом и к великому его огорчению, удалось вырвать согласие на вступление Церетели в правительство. Ему было дано обещание, что Церетели будет по-прежнему работать главным образом в Совете.

Сейчас советская делегация, стоя на ногах, с видом отчаяния решала предъявленный ей ультиматум: либо министерство продовольствия остается за цензовиками и Шингаревым, либо вся комбинация рушится и весь кабинет подает в отставку... Своим происхождением этот ультиматум был обязан, конечно, кадетскому центральному комитету.

Центральный орган всей организованной буржуазии в эти дни потерпел целый ряд неудач – и нервничал, и фрондировал, и добивался реванша напропалую. Прежде всего, кадетские большевики вообще не хотели никакой коалиции. Затем они добивались коалиции с Милюковым. Затем, ничего этого не добившись, они бросились по линии бойкота, некогда ими столь презираемой; бросились по линии срыва коалиции путем отозвания кадетов-министров. Но вовремя опомнились, вняв голосам тех, кто считал это уже слишком непатриотичным, слишком узкопартийным, слишком рискованным. Тогда Шингареву и Мануйлову разрешили остаться в кабинете, но под условием сохранения в кадетских руках портфеля продовольствия.

Кадетский центральный комитет, по-видимому, ставил этот вопрос ультимативно перед остающимися буржуазными министрами. А те, разумеется, не могли обойтись в новом правительстве без поддержки самой могущественной, можно сказать, единственной буржуазной партии. И Львову, Терещенке, Некрасову не оставалось ничего, как предъявить ультиматум советской делегации.

Обозленные и измученные советские делегаты на ходу решали вопрос единым духом. Надо сказать, что большевистских делегатов не было налицо; из левых был один я. Все же было решено не уступать цензовикам, объявив им об этом в предстоящем новом заседании у Львова, и не уклоняться от разрыва переговоров. Я видел, что твердого убеждения у лидеров не было. Больше тут действовали как будто психологические импульсы. Еще бы! Если коалиция будет сорвана, то спрашивается, что же делать дальше? С чем выступить перед Советом?.. Ведь это значит – взять в свои руки всю власть. Нет, коалиция должна быть создана ценой любых уступок. Иного выхода нет.

Но как бы то ни было, пока решили отвергнуть ультиматум. И такое решение мне оставалось только приветствовать.

До нового совместного заседания, назначенного часов в шесть или в семь, мы пошли в ресторан обедать. Попали в пресловутую «Вену», битком набитую посетителями. Отдельного кабинета не оказалось. Нас отвели в маленькую комнатку, где мы, однако, оказались не одни. Но все же пришлось продолжать политические разговоры. Налицо – не знаю, каким путем – оказался Кузьма Гвоздев. Все очень нервничали и были мрачны. Церетели бегал к телефону... Мы, больше вероятно по инерции, продолжали строить комбинации. Но уже ум заходил за разум.

Говорили, главным образом, почему-то о министре труда. Скобелев зачем-то все-таки был переведен в морские министры. Может быть, затем, чтобы получить третьего социал-демократического министра. Вернее, затем, чтобы ввести в коалицию рабочего. Но хорошо не помню, в чем было дело.

В министры труда теперь назначали Гвоздева, потом отменяли: Гвоздев слишком непопулярен среди рабочих. Назначили рабочего Смирнова, будущего заграничного делегата; Гвоздева же определяли в товарищи. Кто-то из Таврического дворца, кажется какой-то служащий, совершенно случайно вошел к нам и принял участие в беседе. Он назвал какого-то третьего кандидата в министры труда. Он показался подходящим. Тогда и Гвоздева, и Смирнова назначили при нем товарищами. Потом снова все отменили и снова пожаловали Гвоздева в министры... Гвоздев сидел тут же, нервно краснел и молчал, изредка отвечая на прямые вопросы:

– Как хотите, товарищи, мне все равно. Как хотите...

Ум заходил за разум.

Часам к восьми отправились в квартиру Львова. Армия репортеров по-прежнему бодрствовала на своем посту... В кабинете министра-президента шло совещание буржуазных министров. Мы вяло и сумрачно разгуливали по соседней зале.

А в Морском корпусе в это время снова собрался Совет и уже ждал не меньше часа... Пришлось вторично распустить его после долгого бесплодного ожидания. Эту миссию взял на себя Гоц, принявший на свою голову гром и сарказм небольшой кучки советских большевиков.

Открылись двери кабинета и нас пригласили на заседание. Кажется, оно было очень кратко и состояло только в том, что министры выслушали наше заявление об отказе уступить Шингареву портфель продовольствия. После этого был объявлен перерыв, и, снова предоставив нам кабинет, министры удалились во внутренние покои. Слово было теперь за ними.

Наши лидеры были мрачнее ночи и при малейшем поводе срывали злобу на левых. Помню, мы с Каменевым и с кем-то третьим от нечего делать затеяли спор о Ленине и большевизме. Каменев доказывал постоянную правильность исторического прогноза большевиков, он вспоминал о «неурезанных лозунгах» и «ликвидаторах» 1914 года и утверждал, что история подтвердит и настоящие, современные позиции их партии; мне казалось, что он замазывает свою неудачную попытку борьбы и свою недавнюю капитуляцию перед Лениным...

По мере того как решение затягивалось, нашими лидерами, видимо, завладевали сомнения. Сведения о взаимных настроениях кабинета и столовой так или иначе просачивались через залу... Проходя в переднюю к телефону, я застал в зале Керенского в конфиденциальной беседе с Гоцем. Становилось известно, что министры держат твердый курс, склонны не уступать и поговаривают о коллективной отставке кабинета... Нервное напряжение достигало последних градусов.

В нашей комнате внезапно появился духовный прокурор Львов. Остановившись посреди кабинета, он громко провозгласил, протянув руку по направлению к столовой:

– Там сумасшедший дом, и здесь сумасшедший дом...

Поистине, это была невеселая свадьба. Ощущение было такое, что коалиция гниет на корню... Между тем стало известно, что министерство Львова окончательно склоняется к отставке. Шингарев и стоящие за ним не уступали. Министры стали уже рассуждать о том, как оформить свою отставку, кому вручить ее и т. д. Вызвали даже ученых знатоков государственного права. Это было уже в двенадцатом часу...

Но в это время среди нашей делегации появился Керенский. Он потребовал, чтобы мы открыли официальное заседание, и взял слово. Долго и нудно он агитировал нас по части ужасного положения страны и рисовал страшные перспективы. Он утверждал, что правое крыло сказало свое последнее слово: оно больше уступить не может и не уступит. Между тем не достигнуть соглашения – значит развязать гражданскую войну. Если Совет не хочет принять на себя весь одиум грядущей анархии и разрухи, то он должен уступить. Тем более что спор идет о совершенных пустяках.

Стали высказываться по очереди все члены делегации. Против уступки, помню, высказался Чернов. Некоторых – не могу припомнить. Но большинство как будто только и ждало Керенского и, можно сказать, с энтузиазмом поддерживало уступку... Должен сказать, что мне, дикому и безответственному человеку, предмет спора также казался пустяковым и недостойным не только проблематической гражданской войны, но и неизбежных действительных затруднений, хотя бы и небольших. Повторяю, я не особенно хорошо понимал, что заставляет наших лидеров, снявши голову, так сокрушаться по волосам.

И когда до меня дошла очередь, я попытался поставить вопрос иначе: о портфеле продовольствия, сказал я, спорить не стоит, его можно и уступить; но при этом надо признать и объявить, что коалиция, как ее понимал Исполнительный Комитет, вообще не осуществилась; образуемый при данных условиях кабинет мы не можем признать искомым правительством...

Разумеется, на меня закричали, замахали руками, злобно засверкали глазами. Это было, с моей стороны, по обыкновению бестактно и неуместно...

Но к сожалению, я не мог более оставаться в заседании ни минуты. Я уже несколько раз манкировал выпуском «Новой жизни» и сегодня дал обязательство быть в типографии около полуночи. Я должен был уйти немедленно, не дождавшись близкого конца. Я вышел на улицу в самый «трагический» момент.

Остальное было без меня, но оно было неожиданным. Из типографии по телефону я узнал, что, пока шло наше заседание с Керенским, в последний момент, поговорив с прибывшим вестником кадетского центрального комитета Набоковым, уступил Шингарев. Он согласился взять портфель финансов – при условии, что он закончит начатые им продовольственные операции.

К двум часам ночи все было готово. Портфели были распределены быстро, а все сомнительные пункты были разрешены так: Керенский получил и военное министерство, и морское, и Переверзева в министры юстиции; Пешехонов получил портфель продовольствия, Скобелев – труда, Церетели – почт и телеграфа.

Коалиция была создана. Формальный союз советского мелкобуржуазного большинства с крупной буржуазией был закреплен в «писаной конституции».

Совершилось неизбежное. Ну, что ж! Пусть история, что суждено ей, делает скорее... Теперь оставался только последний акт, заключительный аккорд, апофеоз. Это была санкция Совета – пустая формальность, простое поздравление с законным браком.

Но сначала новые министры пошли «прикоснуться к земле». Крестьянский всероссийский съезд наконец официально открылся. Хозяева земли русской заполнили собой огромный партер Народного дома и уже начали произносить одно за другим свои увесистые слова... В зале Народного дома сейчас можно было воочию наблюдать будущее большинство Учредительного собрания. Да и вообще этот съезд большинства нации стоил внимания. Но любопытно: сюда явились только министры-социалисты. Ни один из их буржуазных коллег, ныне формально с ними связанных, не пришел поклониться черноземной России.