БИТВА И ПИРРОВА ПОБЕДА ДЕМОКРАТИИ

Буржуазия мобилизует армию. – Двоевластие. – Резолюции. – Поездки в Ставку. – Комитет пропаганды. – Адреса, наказы, делегации. – В тыловых гарнизонах. – Агитация Ставки. – Мобилизация гражданских сил. – Земские сферы. – Торгово-промышленные организации. – Кадетский съезд. – Стоход. – Недостаток советских сил. – Непринужденность Милюкова. – Война между солдатами и рабочими. – В советском лагере. – Оборона. – Ахиллесова пята. – Прием фронтовых делегаций. – Заседание в кабинете Родзянки. – Делегаты. – Ораторы «из народа». – Дары революции. – В окопах. – Берлинский совет рабочих и солдатских депутатов. – За кулисами. – Наступление министров в контактной комиссии. – Г. Е. Львов – Некрасов – Мануйлов – Гучков. – Беседа об армии, о работе на заводах, об аграрных делах. – Шингарев. – Вопрос об эмигрантах. – Кризис. – Керенский пугает, мне не страшно. – Вопрос о войне в Исполнительном Комитете. – Церетели. – Заседание 21 марта. – Мой доклад. – Громы Церетели. – Прения. – Чайковский. – «Мамелюки». – На другой день – Компромисс. – Его смысл. – Новое большинство. – Похороны. – Отказ от аннексий в контактной комиссии. – Позиция Милюкова. – Левая «семерка» в кабинете. – Керенский. – Ломовики в Исполнительном Комитете. – Опять Керенский: «бонапарт» среди своих солдат. – Акт 27 марта в Мариинском дворце. – Его лживость. Трюк Терещенки. – Раненый Чхеидзе на посту. – «Давление» признается неудавшимся. Резолюция о войне меньшевиков. – Акт 27 марта в Таврическом дворце. – Пиррова победа. Ее смысл и перспективы. – Эпилог. – Керенский в Исполнительном Комитете. – Керенский победил. – Новые перспективы насчет кризиса власти. – Перелом.

Мобилизация армии под империалистскими военными лозунгами все усиливалась. Дело не ограничивалось упорными манифестациями всего петербургского гарнизона перед лицом Совета в Таврическом дворце. Нет, вся буржуазия энергично и планомерно била в ту же точку с разных сторон. Шла агитация в казармах, устраивались митинги под разными фирмами (вроде «Родина и Армия») и принимались ежедневно десятки резолюций, адресов, наказов. Вся «большая пресса» наступала сплошной темной тучей, закрывавшей свет от мещанско-обывательских масс, творивших в низинах столицы новое общественное мнение.

Ограничивалось ли дело одними военными лозунгами? Конечно нет! Я уже говорил о том, что война до конца – это была только часть задачи, очень большая, но, в конце концов, не обязательная. Задача в целом состояла в подчинении армии вообще, в приобретении реальной силы для буржуазной власти, в обуздании демократии и в укреплении диктатуры капитала... Поэтому вся кампания протекала под расширенными лозунгами: с германской опасности начинали, а кончали двоевластием, которое и «посадит нам на шею Вильгельма».

Будущие историки со временем разберутся в огромной массе постановлений всевозможных армейских, флотских, юнкерских, «республиканско-офицерских» и солдатских (sic!) организаций. Я могу взять для примера одно резюме большого военного собрания солдат и офицеров 89 частей петроградского гарнизона. С резолюцией этого собрания, конечно врученной Временному правительству, носилась «большая пресса», называя ее «мнением петроградских войск». «Петроградские войска» требовали «доведения войны до победного конца, ибо армия считает, что даже мир, которым восстановились бы прежние границы государства, мир без согласия союзников является миром позорным, угрожающим русской свободе, отделяющим нас пятном измены и предательства от свободной Англии, республиканской Франции, поруганной за други своя Бельгии, Сербии, Черногории II Румынии, от клятвенного обещания восстановить свободную Польшу из немецких и русских земель...» Таковы цели, но для осуществления их необходимо «выполнение требований, которые собравшиеся воинские чины обращают к Совету рабочих депутатов: признать Временное правительство единственным органом власти, весь авторитет употреблять на поддержку Временного правительства, осуществлять свои требования только через Временное правительство, отложить введение восьмичасового рабочего дня» и т. д.

Это «считает армия», возобновляющая дореволюционные лозунги «Все для войны!» и прямой дорогой загоняющая революцию в прокрустово ложе буржуазной диктатуры... На самом деле это, конечно, еще далеко не армия, а только собранные с бору да с сосенки обывательско-кадетские обрывки петербургского гарнизона.

Армию на фронте и по России еще надо завоевать. И буржуазные сферы по всей стране взялись за это дело...

Для завоевания действующей армии господа «народные министры» отправились в Ставку. Там в сотрудничестве со строгими контролерами, с представителями союзных держав министры вели работу и «в массах», и среди командного состава. Вместе с контролерами правительство окончательно утвердило там генерала Алексеева в должности верховного главнокомандующего «ввиду доверия к нему армии и народа», как не постеснялся заявить Гучков... Но в остальном командном составе произвели различные перемены: без этого завоевание фронта было совершенно немыслимо. На солдатских же митингах, вообще при массовых выступлениях, убеждали вести войну до конца, не щадя жизни за свободу. Успех и энтузиазм были настолько велики, что генерал Брусилов донес военному министру: «Все войска находятся в состоянии полной боевой готовности, решимость их довести войну до победоносного конца непоколебима, и войска с нетерпением ждут приказа о наступлении...» Непонятно только, как это донесение попало в печать: ведь это же ослабляло эффект кампании против Совета. Обычная линия поведения буржуазных сфер была совсем иная... Заявление, видимо, было нужно союзникам...

В Ставку ездили не одни министры. С теми же целями туда беспрестанно шныряли и прочие штатские деятели из думских кругов. Вместе с разными земскими уполномоченными и представителями цензовых муниципальных союзов они хлопотали о том, чтобы взять в свои руки армейские организации при содействии офицерства.

Земский союз занимался созданием Комитета пропаганды, чтобы «дать армии ответы на интересующие ее вопросы политической, социальной и военной жизни и подготовить армию к выборам в Учредительное собрание». Основные принципы: поддержка Временного правительства, признание необходимости продления войны и военной дисциплины... И просят на первое время всего один миллион рублей. Очень хорошо. Гучков и Алексеев дали, во-первых, свое полное одобрение, а во-вторых – циркулярную телеграмму всем командующим фронтами: «Оказать полное содействие» и т. д.

Конечно, Ставка еще не вся армия. И если не министры за явным недостатком времени, то их «уполномоченные», их единомышленники потянулись из столичных центров по всему тысячному фронту. А из действующей армии в ответ потянулись телеграммы, представления, призывы.

В газетах начиная с 15–17 марта их приводятся сотни, и все они одного содержания – частью адресованные Временному правительству, частью Совету.

«...В единении сила, в двоевластии гибель. Государственная дума, облеченная доверием страны, создала Временное правительство, которому мы присягнули и готовы с удвоенной силой работать для достижения победы над врагом. Солдаты и рабочие Петроградского Совета, мы просим вас не мешать нам, а помочь, дав нам снаряды и оружие. Мы просим вас не создавать двоевластия» (Минск).

«...Дивизионный комитет офицеро-солдатских депутатов частей 42-й пехотной дивизии, выражая свое полное доверие Временному правительству, требует, чтобы все партии, организации и классы ему не ставили преград в выполнении объявленной им прогаммы. Находя, что лишь победный конец войны может закрепить свободу, мы просим Советы рабочих и солдатских депутатов облегчить правительству дальнейшее ведение войны...» «Солдаты, офицеры, врачи и чиновники несвижского гарнизона... не допустят в нашей стране никакой другой власти, кроме власти Временного правительства. Желая ему успеха во всех его начинаниях, мы твердо верим, что война будет доведена до конца». Это – правительству, а Совету – тоже плюс: «Сплотитесь вокруг Временного правительства в общей работе фронта и тыла для достижения победы над врагом. Не забывайте, что война не знает праздников, довольно манифестаций, станьте к станкам, куйте снаряды»...

За адресами, конечно, последовали личные представления, делегации, десятки делегаций ежедневно. Они ходили к Родзянке, Гучкову, Львову, ко всему кабинету. Подавали письменные заявления и устно жаловались, протестовали, грозили. Их горячо благодарили за хорошо выполненный урок... Делегация от 2-го моторно-понтонного батальона, принятая Родзянкой в Таврическом дворце (еще 14 марта), вручила ему письменное заявление: «Приехав в Петроград (sic!), мы слышим призыв к заключению преждевременного мира, к сдаче родины на милость демократии Германии, слышим призывы к неповиновению Временному правительству, видим самостоятельные выступления Совета рабочих и солдатских депутатов. Подобное положение приближает Петроград к состоянию анархии. Признавая, что все это является преступным, мы заявляем, как уполномоченные, что Временное правительство встретит полную поддержку в пославших нас при условии доведения войны до победного конца...» Родзянко «горячо благодарил» и указал, что он «вполне разделяет эти взгляды».

Выборные от 31-й части фронтовых войск вручили акт Гучкову: «До нас долетают неясные крики предателей свободы, требующих прекращения войны. Они раздражают нас, они должны исчезнуть. Победы мы жаждем для себя и своих друзей... Нас не смутит наивный лепет о немецких пролетариях, одураченных немецкими юнкерами. Мы давно знаем вас и бодро идем за Временным правительством. Мы клянемся отстоять вас от насилий, не считаясь с тем, с какой стороны они исходят».

Варианты на эту тему бесконечны, но тема все одна. Делегации развивали ее неустанно перед разными начальствующими лицами, ибо это имело демонстративное значение, и повторение одного и того же отнюдь не мешало, но ошеломляло, доводило «до бесчувствия» тех, на кого было рассчитано... Газеты же завели особые рубрики с постоянным жирным заголовком «За единовластие...»

Конечно, об единовластии и полной победе хлопотала не одна только действующая армия. Кампания захватила и недра России, все местные гарнизоны и части, где оказались сколько-нибудь грамотные офицеры или представители цензовой общественности. Из глубокого тыла развивать победную программу было еще удобнее. Вот, например, «офицеры и солдаты гарнизона города Острогожска (Воронежской губернии), объединенные лозунгом «война до победы», сознавая всю опасность действия Совета рабочих депутатов в разногласии с планомерной работой Временного правительства, выражают уверенность, что таковой будет действовать в полном единении с решениями правительства, выражая ему полное доверие...» Если не в частностях, то в общем и целом эта телеграмма Гучкову из далекой глухой провинции совершенно ясна.

Армия мобилизовалась и в тылу, и на фронте. Но, конечно, не только армия, которая была лишь орудием в руках «здоровой государственности». Если не в первую голову (так как штатские были очень заняты среди военных), то, во всяком случае, очень быстро и чрезвычайно интенсивно были мобилизованы и общественные круги, самые разнообразные, сверху донизу.

Вот Земгор и Земсоюз со своими служащими, отделами и подотделами признает, что «первым и основным условием защиты завоеваний народа является продолжение войны». А затем «для блага России необходима единая власть в руках Временного правительства, и давление на него со стороны отдельных лиц или организаций признаем вредным и опасным для России...» Теперь, через две-три недели революции, эти интеллигентские межеумки, которым свойственно идти на поводу у буржуазии и помогать ей в борьбе с пролетариатом, теперь они уже самоопределились и не тяготеют бессознательно к Совету, а посильно «ущемляют» его.

За земцами-цензовиками и «третьим элементом» поспевали железнодорожные служащие, приславшие Некрасову телеграмму с юга (26 марта): «Мы, уполномоченные служащих, признаем как единую власть только Временное правительство... Мы не допустим чьего-либо вмешательства в его труды... В вопросе о войне мы считаем необходимым добиться полной победы, так как только полное сокрушение германского военного могущества гарантирует безопасность нашей свободы и свободы всего мира».

Надо ли говорить о классовых буржуазных организациях? Военно-промышленные комитеты отовсюду твердили, что «для достижения полной победы необходима вся полнота власти в руках одного Временного правительства», и призывали Совет рабочих и солдатских депутатов, «не создавая двоевластия, оказать ему полную поддержку...». О том же говорили на Всероссийском торгово-промышленном съезде, заседавшем в Москве 21–24 марта, говорили, несмотря на фронду по отношению к Временному правительству и на посланную Шингареву телеграмму с протестом против хлебной монополии.

Дело доходило до смешного. Даже московский литературно-художественный кружок, которому теперь уже не было большой нужды заниматься политикой, выносил и «представлял» буквально те же резолюции о двоевластии и победе. А Бальмонт в «рифмованных строках» чирикал о том же – для чуть не полуторамиллионного читателя почтенного «Русского слова». Словом, куда бы ни оглянуться в то время, повсюду вся сознательная буржуазия, услужающие ей слои и бессознательные, на слово верящие попугаи «были проникнуты одной мыслью», одним желанием и твердили одни слова, выражая «волю всего народа».

Наконец сделал резюме, подвел итоги всей кампании (это не значит – положил ей конец, напротив!) тот орган, который по существу своему был «синтезом» всех элементов, участвовавших в этой кампании. Это был, конечно, съезд кадетской партии, уже вместившей в себя всю буржуазию и оказавшейся на правом крыле новой российской общественности... Я не буду останавливаться на этом съезде (заседавшем 25–29 марта), так как, по существу, он ничего нового в дело не вносит. Кадетский enfant terrible [ужасный ребенок (франц.)] Родичев хорошо кричал о том, что кадеты должны непременно «отнять у Турции Армению», «аннексировать Константинополь», что они не могут убавить требования и сказать, где они остановятся в войне, – и, разумеется, все это соответствовало принятым на съезде постановлениям... Некрасов хорошо призывал к самообладанию и бесстрашию перед советской демократией, говоря, что нельзя же в самом деле быть еще хуже старого самодержца и признавать только бога да совесть... Но основной практический смысл этого «авторитетнейшего» съезда, этого лучшего выразителя «общественного мнения страны» был все тот же. Боевым лозунгом для него не могло быть не что иное, как утверждение буржуазной диктатуры и выполнение империалистской программы.

Большим подспорьем во всей этой мобилизации буржуазно-реакционных сил явилось наше военное поражение на Стоходе. 20–21 марта там был разбит наш корпус и сделан прорыв... Почему? Конечно, по вине советских дезорганизаторов и наивных пацифистов, работающих на Вильгельма. Дело на Стоходе чрезвычайно облегчило и усилило агитацию буржуазии. И использовано это дело было в полной мере. Не только бульварная печать не церемонилась в выражениях и «патриотических» намеках. Официозная ныне «Речь» также не стеснялась объяснять поражение «выборностью начальников» и прочими несуществующими кознями со стороны Совета.

Этого мало: в конце марта наши неудачи стали муссироваться и «предвосхищаться» самой Ставкой в ее официальных сообщениях. Это было, правда, позорным, но зато очень внушительным средством борьбы с советской демократией... Ставка, например, сообщала: «Ряд перебежчиков, австрийских офицеров и солдат, показывает, что германцы и австрийцы надеются, что различные организации внутри России, мешающие работе Временного правительства, внесут анархию в страну и деморализуют русскую армию...» Или – опять же Ставка «сообщает»: «...германским канцлером Бетман-Гольвегом командированы в Стокгольм несколько германских социалистов для переговоров о сепаратном мире с представителями русских социалистов»; в связи с этим поражение на Стоходе «не было разглашено, как то делалось раньше, и обычные манифестации отсутствовали. Германские социал-демократы действуют вполне солидарно с правительством, считая себя прежде всего немцами»... Третье «сообщение» гласит, напротив, что о мире в австрийской армии говорят меньше, чем раньше: все надеются, что внутренние настроения России будут содействовать ее разгрому»...

Противоречия сообщений, разумеется, совершенно неважны. Важно то, что все они, не имея отношения к действительным функциям Ставки, сильно бьют в одну и ту же точку; из авторитетного источника по больным пунктам идет инсинуация и клевета на советскую демократию.

Было еще огромное подспорье у буржуазии в начатой борьбе за власть и за внешние завоевания. Это крайний недостаток подготовленных социалистических сил. Благодаря этому огромное число провинциальных Советов, не говоря уже об армейских организациях, попало в руки не только неустойчивых, но злостно-буржуазных элементов. Я уже не говорю о недостатке социалистических руководителей, способных отстаивать последовательную классовую, в частности циммервальдскую, позицию. Подготовленных оппортунистов и оборонцев также было слишком мало.

Если бы было можно остановить буржуазную кампанию на позициях обороны, отделив эти позиции от империализма и разъяснив, на чем зиждется клевета и в чем состоит вся «соль» кампании, то это было бы огромной помощью для демократии. Но слишком мало было на местах людей, понимавших, что вся нехитрая механика буржуазии в ее борьбе за власть строится на смешении захвата и обороны... Ведь вопрос об единовластии, о невмешательстве, о полном подчинении армии цензовому правительству вставал именно тогда, когда речь шла о «войне до конца», то есть войне до «отнятия Армении», до аннексий Константинополя и т. д. Ибо именно тут Совет налагал свою руку на армию и не желал ее «подчинения» целям насилия и захвата. Когда же речь шла о защите нового строя, о защите от военной реакции народных завоеваний, тогда таких вопросов не возникало. В этих пределах «единовластия» правительства никто не оспаривал, напротив. Совет призывал к стойкости, к дисциплине, к единому фронту по всей стране.

Клевета основывалась на том, что Совет подрывает защиту народных завоеваний и открывает фронт врагам. Недоразумение не настолько сложно, чтобы массы не могли усвоить дело. Но был вопиющий недостаток в тех, кто мог его разъяснить. Неустойчивые же элементы в провинциальных Советах, подпадая под влияние злостно-буржуазных сфер, твердили нередко и довольно громко о «продолжении войны», об «освобождении Бельгии, Польши, Армении», об уничтожении «бронированного кулака» или «германского милитаризма». Они полагали, что говорят о защите революции, а не развивают классическую идеологию империализма. И понятно, какую услугу эти советские элементы оказывали плутократии в момент напряженной схватки за армию, за власть, за всю судьбу революции.

Во всяком случае, мобилизация буржуазных сил проводилась не только с огромной энергией, но и в очень благоприятной для буржуазии обстановке. Лидеры хорошо учитывали это и закрепляли позиции. Милюкову, в частности, министру милостью Совета, необходимо было завоевать себе право говорить о войне так же, как говорят его почтенные коллеги Рибо и Ллойд Джордж: свободно, без давления и контроля. И Милюков, взирая на ход кампании, очевидно, счел, что он вполне «опирается на общественное мнение страны», когда 22 марта он окончательно распоясался и с неприкрытым цинизмом (по поводу выступления Америки) снова изложил журналистам свою военную программу. Без всякого стеснения министр отшвырнул формулу «мира без аннексий, германскую формулу, которую стараются подсунуть международным социалистам». И он снова перечислил те задачи, до осуществления которых не должно быть и не будет войне «победного конца». Он сказал, что Россия должна воевать до раздела Австро-Венгрии, до ликвидации Европейской Турции, до присоединения Галиции к Украине, до перекройки Балкан, до «отнятия» Армении, до отвоевания проливов и Константинополя и проч. Все это, во-первых, вам совершенно необходимо, во-вторых, все это, конечно, верх справедливости, в-третьих, все это совсем не аннексии, а, в-четвертых, если кому-либо угодно назвать это аннексиями, то это ничего не изменит в политике революционного кабинета.

Вот где было действительное покушение на революцию и свободу! Эти заявления делались в момент, когда ореол русской революции был велик в Европе, когда она, несмотря на все усилия международного шовинизма, встряхнула западную демократию, когда даже английские газеты писали о том, что «русская революция открыла новые пути к достижению мира и две недели ее гораздо сильнее поколебали могущество воинственных, германских помещиков, чем три года войны».

Заявления Милюкова втаптывали в грязь революцию. Объявленная и вновь подтвержденная им старая царская программа войны, программа отвратительного убийства ради насилия и грабежа не только оскверняла новый строй: она создавала ему самую опасную угрозу, какая была мыслима. Она означала заведомо непосильные требования к освобожденному народу, ко всей стране, к ее экономике. Она заведомо была рассчитана на ее разорение, на ее военное поражение и на удушение революции в тисках голода, всеобщей разрухи и гражданской войны.

Революция была до сих пор вынуждена терпеть подобного министра. Но она была обязана в борьбе за самое свое существование дать решительный отпор этому зарвавшемуся врагу ее... Интервью Милюкова шокировало даже его товарищей по кабинету. Керенский и Некрасов заявили в печати, что все это – «личное мнение» министра иностранных дел. Но слово было не за ними...

В 20-х числах марта отношения между солдатами и рабочими достигли крайнего напряжения... Буржуазия, которую наш договор 2 марта поставил в новые условия борьбы на открытой арене, буржуазия, в руках которой не было реальной силы и не было иного средства борьбы за власть, кроме агитации, кроме идейного давления, конечно, не могла честно пользоваться этим оружием. Довольно было для нее того, что ее заставили бороться в разных условиях, на открытой арене.

Приемы агитации мы видели. Но их было недостаточно. В открытой борьбе за общественные интересы, хотя бы за «новый строй», «за оборону революции», за охрану очагов от Вильгельма буржуазия всегда проиграет и, в частности, всегда проигрывала перед массами у нас. Другое дело – ударить по непосредственным, по шкурным интересам солдата, по его личной безопасности. Здесь можно достигнуть многого.

Агитация повелась на всех перекрестках. И в 20-х числах на всех перекрестках, в трамваях, в любом общественном месте можно было видеть рабочих и солдат в последних градусах нервного раздражения, сцепившихся между собою в неистовом словесном бою. Выли и случаи физических свалок. Дело приняло крайне тревожный оборот.

Конечно, рабочие обвинялись в предъявлении чрезмерных требований, в полном нежелании работать и в игнорировании интересов фронта. Исходным пунктом агитации был, между прочим, восьмичасовой рабочий день. Ловцы рыбы в мутной воде спекулировали на том, что мужику в серой шинели понять это пролетарское требование совершенно не под силу. Такой нормы работы не существует ни на фронте, ни в деревне. А между тем заводские лодыри, не желая работать больше, покупают себе вольную жизнь ценою жертв в окопах.

Солдаты не только требовали обуздания рабочих и контроля на фабриках. Они грозили репрессиями и расправой.

– Вот погодите, – можно было слышать направо и налево, – мы вам покажем в ваших же мастерских. Около каждого вашего лодыря поставим нашего товарища с винтовкой. И в случае чего...

Действительно, по заводам начали ходить вооруженные солдаты, наводить ревизии и чинить насилия. Для этой цели стали прибывать группы солдат из окрестных гарнизонов и даже из действующей армии. Казалось, «натравливание одной части населения на другую» уже приводит к цели. С часу на час можно было ожидать крупных эксцессов. Революция и ее центр, ее крепость, ее жизненный нерв – Совет снова стали под удар солдатской стихии. Теперь ее разнуздывали агенты буржуазии, «признавшей революцию».

Настроение было такое, что одураченный и рассвирепевший вооруженный мужик не только мог легко даться в руки плутократии, но мог немедленно, без «передышки» пустить в ход винтовки против старого «внутреннего врага». Надо было действовать.

И конечно, в противном лагере уже давно действовали, иначе борьба была бы уже проиграна. Силы мобилизовала, агитацию широко развернула и советская демократия. Но здесь было далеко не все в порядке.

Вполне благополучно было – не в смысле успеха, а в смысле мобилизации сил – в области взаимоотношений рабочих и солдат. Петербургский пролетариат в этой острой схватке проявил вместе с твердой рукой изумительный такт и поистине братскую мягкость. Он занял оборонительную позицию. Упорно, шаг за шагом, петербургские рабочие в частных беседах, на митингах, в Совете, в казармах, на заводах разъясняли солдатам действительное положение дел. На каждом заводе солдату и буржуазной травле посвящались специальные митинги и принимались резолюции, специально апеллировавшие к солдатскому разуму и справедливости. В резолюциях указывалось, что восьмичасовой рабочий день фактически не проводится, что полный ход работ тормозится недостатком сырья не по вине рабочих, что требования не только не чрезмерны, но слишком ничтожны. Приводились доказательства, сообщался уровень заработной платы, и солдаты добровольно приглашались посетить рабочие мастерские. Заботы о фронте проявлялись в таких резолюциях с полной очевидностью. В частности, мотивируя «серьезностью момента и ответственностью перед родиной», рабочие Петербурга сократили пасхальный перерыв работ до трех дней.

Советские и партийные центры, разумеется, стояли во главе движения. В социалистических газетах, в специальных рубриках «Рабочие и солдаты», отводилось много места конфликту, печатались рабочие резолюции, обращения к солдатам и т. д. Устраивались специальные митинги для солдат, агитаторы объезжали казармы, давались директивы в провинцию. Специальные делегации воинских частей вместе с советскими людьми ездили «ревизовать» заводы, а затем официально опровергали клевету на рабочих. Но положение было острым в течение 10–15 дней.

Отношения солдата и рабочего – это был только один из фронтов развернувшейся борьбы. Советско-партийная пропаганда шла и по другим линиям. Принимались все меры к тому, чтобы закрепить среди солдатских масс непререкаемый авторитет их собственного выборного органа – Совета. В Таврический дворец созывались для этого армейские ячейки и выносились резолюции организационного характера. Весьма авторитетное такое собрание состоялось 21 марта, куда явились представители (по 5 человек) от 109 частей Петербурга и его окрестностей; представлены были местные руководящие органы – ротные, батальонные и полковые комитеты. Было постановлено: «Признать высшим и единственным руководителем солдатских организаций Петрограда и его окрестностей Совет рабочих и солдатских депутатов и Исполнительный Комитет его; признать все ротные, батальонные, полковые и другие комитеты органами Совета на местах; вопросы, имеющие значение для всего гарнизона или всей армии, а равно все вопросы политического значения решаются окончательно Советом рабочих и солдатских депутатов...»

Вообще сознательные солдатские элементы, естественно, наполнявшие местные армейские комитеты, сделали чрезвычайно много для борьбы с настроениями солдатской массы, к которой апеллировала буржуазия. Благодаря им, членам солдатской секции Совета и членам местных комитетов митинги, устраиваемые для солдат различными буржуазными организациями, нередко кончались полным конфузом для устроителей: вместо «единовластия Временного правительства» и «войны до конца» принятые резолюции гласили (не о «власти», но) о единственной авторитетности Совета, о его полномочиях по руководству гарнизоном и о «защите революции».

Но все же важнее всего была не форма, а содержание: организационное закрепление за Советом солдатских масс было возможно лишь на определенной политической платформе, на платформе демократических (и экономических) требований. Вся конъюнктура, как видно из предыдущего, выдвигала на первый план демократическую внешнюю политику.

Это был важнейший, судьбою предопределенный фронт столкновения демократии с империалистской буржуазией. И вот на этом фронте дело обстояло совершенно неудовлетворительно.

Манифест 14 марта, казалось, наметил основную линию той мирной кампании, какую должен был отныне энергично повести Совет. Вместо легкоуязвимых общих фраз о войне и мире манифест, казалось, наметил очередные конкретные лозунги, способные поставить на прочную почву советскую мирную агитацию. Но агитация не только не была развернута: она не была и предпринята, не была декретирована. И никаких лозунгов на основе манифеста не было ни зафиксировано, ни преподано массам от имени Совета. Как и почему это произошло, об этом будет речь впереди. Но факт тот, что империалистской агитации буржуазии, ее алармистским крикам, прикрытым защитно-оборонческими девизами. Совет ничего определенного и ничего внушительного не противопоставил.

Правда, это не значит, что на этом фронте не наблюдалось напряженной, ожесточенной борьбы. Агитация в пользу демократизации внешней политики велась уже довольно интенсивно. Но тут действовали главным образом разрозненные партийные силы большевиков и меньшевиков. При этом они главным образом были устремлены на заводы. Петербургский пролетариат зашевелился основательно. На заводах принимались уже многие десятки резолюций о войне... Но ведь пролетариат уже давно был к этому подготовлен. Мало того, передовые слои его уже давно тяготились придушением тех циммервальдских лозунгов, которые были близки ему еще до революции. Задача состояла не в победе над пролетариатом. Дело было опять-таки в солдатских массах. И здесь оно обстояло плохо.

Конечно, мирные лозунги начинали понемногу развертываться и среди солдат. Ежедневно выступали ораторы на солдатских манифестациях в Таврическом дворце, где продефилировал весь столичный гарнизон, крича «ура» в честь Чхеидзе, а еще громче – в честь Родзянки. Действовали кое-как агитаторы на митингах и в казармах. Но это была опять-таки больше партийная, чем советская, работа. А затем, это была работа плохого качества. Лозунги советских ораторов были произвольны, самочинны, совершенно неустойчивы и довольно подозрительны. Манифест 14 марта комментировался столь же часто, сколь незаконно – именно в духе Чхеидзе. Ораторы «болота», не говоря об оборонцах, шли по бесплодным линиям меньшего сопротивления. И общий тон пропаганды приобретал явно оборонческий уклон. Однако и в этом виде агитация была случайна и слаба.

Советские деятели, правда, не были стеснены в ней именно потому, что дело было предоставлено на волю стихий и не было упорядочено определенными постановлениями. Циммервальдцы могли с полным основанием и даже с исключительным правом выступать от имени Совета. Но тут-то и было кустарничество, тут-то и были разброд и слабость вместо единой организованной кампании, вместо могучего воздействия, вместо официальной, для всей России обязательной директивы полномочного органа демократии.

Мирную агитацию дружно развертывали партийные социал-демократические газеты. Но официальные советские «Известия», руководимые Стекловым, только путали и мешали делу.

Все это было неудовлетворительно. И в области советской борьбы с наступлением империалистов, пожалуй, можно за это время отметить только одно положительное явление, несомненно давшее существенные результаты.

В работе Исполнительного Комитета существенное место стали занимать всякого рода военные делегации. Они начали являться ежедневно из местных частей, с фронта, со всей России и состояли обыкновенно из двух-трех офицеров и нескольких солдат. Они требовали приема в Исполнительном Комитете и часами ждали его, а иногда ждали и днями. Делегации эти очень мешали текущей работе и, к негодованию советских работников, нарушали весь распорядок. Исполнительный Комитет сначала принимал их вне очереди в своих заседаниях; потом постановил отводить делегациям время после шести часов вечера; но затем Исполнительный Комитет выделил группу лиц, на обязанности которых лежало принимать делегации во все часы дня и позднего вечера.

Сами делегации для этого требовали, конечно, самых почтенных и известных членов Исполнительного Комитета, каковых было немного. Но товарищи всегда были не прочь уклониться от этого довольно однообразного и томительного занятия. Впрочем, я знаю одного любителя таких приемов, который и меня постоянно убеждал в огромном интересе этого живого соприкосновения с фронтом, с черноземной солдатчиной и с неведомыми типами офицерства. Этим любителем был Н. Д. Соколов, который и пропустил через свои руки львиную долю делегаций. Это было действительно интересно.

Но это было еще более полезно для советского дела... Через Исполнительный Комитет прошли из глубины России и действующей армии тысячи людей, и все они понесли назад, в пославшие их массы то. что они видели и слышали. Прием делегаций стал при таких условиях очень существенным фактором советской пропаганды. Обыкновенно эти делегации были те же самые, которые ходили и к Родзянке, и в Мариинский дворец. Не всегда, но большею частью их посылали и в Совет, и к Временному правительству представиться, высказать свой взгляд, расспросить и посмотреть, что делают те и другие. Делегации так и делали. Опять-таки не все; были на местах части или группы настолько «самоопределившиеся», настолько «сознательные», что они посылали делегатов или туда, или сюда – в один из лагерей с вполне категорическим «классовым» наказом. Но таких было меньшинство. Обыкновенно приходилось иметь дело с неподготовленной, обывательской, колеблющейся массой, благорасположенной или подозрительной на обе стороны. Ее можно было склонить и туда и сюда. Но состав ее был большею частью демократический, плебейский; этим обычная предвзятость, навязанный шовинизм и крепко въевшийся дух ложной воинской чести могли быть уравновешены в борьбе сторон.

Говорили от имени делегаций обыкновенно офицеры. После приветствий и словесных проявлений пиетета со стороны гостей обыкновенно завязывалась длинная деловая беседа на действительно волнующие темы. Делегаты рассказывали о своем беспокойстве на почве слухов о позиции Совета в вопросе о войне. Они говорили о своем глубоком несогласии с этой позицией, о неприемлемости ее для солдата и повторяли весь трафарет мещанской военной идеологии. Но здесь они были не в атмосфере ненависти враждебного лагеря, не среди темной науськанной толпы. Здесь они стояли лицом к лицу с самими «открывателями фронта», с самими врагами родины и всего святого, и, не видя в них ничего страшного, встретив разумных, образованных и импонирующих людей, они в спокойной беседе, деловым образом выясняли вопрос. Это было более чем серьезное испытание нахватанным с улицы шовинистским фразам и всему небольшому багажу делегатов.

Им читали и разъясняли манифест 14 марта, в котором не было ничего страшного для патриота без кавычек. Перед ними вскрывали смысл их собственных лозунгов – «война до конца» и т. д., широко пользуясь при этом тем превосходным материалом, который давали господа Родичев и Милюков. Идеология империализма была еще чужда обывателю. Разъяснения открывали перед ним новое и обескураживали его. И даже неустойчивость советских лозунгов, даже оборонческие тенденции не исключали пользы таких бесед.

Делегации уходили совершенно иными, чем пришли. Если офицеры оставались при своем, отдавая своей кастовой психологии, то солдаты были совершенно побеждены. Во всяком случае, у них было совершенно парализовано априорное предубеждение, стихийное недоверие к Совету, «подсознательное» признание его внутренним врагом, от которого в лучшем случае надо быть подальше. Если не идейный, то психологический контакт устанавливался всегда... Однако ясно: эти частные разговоры, эти беседы по душам ни в какой мере не могли заменить официально объявленной, планомерно проводимой кампании против империалистских покушений на революцию.

Утром 24-го, когда я ждал заседания Исполнительного Комитета, тот же Н. Д. Соколов почти силою потащил меня в правое крыло. Приехали делегаты с разных концов фронта; представлены десятки крупных частей; сейчас открывается первое фронтовое собрание, которое требует представителей Исполнительного Комитета. Мы отправились...

Старая комната Военной комиссии (№ 41) была битком набита солдатами – не нашего, не столичного вида. Начался обычный допрос с пристрастием, и мы давали объяснения о том, почему Совет «сразу не объявил продолжения войны», почему Совет считает, что нам не нужны Дарданеллы и т. п.

Кто-то из офицеров высказался в том смысле, что слушать одних советских людей не стоит, а надо устроить очную ставку с представителями власти. Конечно, для нас это было самое лучшее. Очную ставку действительно удалось организовать, и собранию из душной небольшой комнаты было предложено перейти в огромный кабинет Родзянки. Налицо был сам Родзянко, члены думского комитета, полковник Энгельгардт, много членов Думы и, в частности, духовенства; был полон кабинет. Фронтовых же делегатов было зарегистрировано 104.

Собрание обещало быть интересным. Но, увы, представители власти, очевидно введенные в заблуждение, рассчитывали не на очную ставку, а на монопольное владение. Во время наших речей все думские генералы демонстративно покинули поле сражения и собственные свои апартаменты. Защита позиций осталась на долю менее авторитетных (хотя, надо думать, не менее образованных) коллег и наличного буржуазного офицерства.

Это был хороший бой, и это была производительная работа. Стена пробивалась и поддавалась с трудом, но было ясно, что за этой стеной должны открыться самые широкие возможности. Эта победа среди делегатов должна быть предвестником перелома среди пославших...

Я имел заключительное слово (более удачное, чем обыкновенно у меня выходит), после которого единогласно была принята резолюция, предложенная мною от имени Исполнительного Комитета. Фронтовые делегаты, кроме того, избрали из своей среды представителя, который вместе с нашей контактной комиссией должен был предъявить требования правительству и оказать на него давление в вопросе о войне.

Собрание это – одно из приятных моих воспоминаний. Но со стороны Совета это был случайный акт, и он говорил только о возможностях, а не о реальных перспективах.

Делегации, отдельные делегаты и ходоки обращались не только в исполнительный Комитет. Они очень часто добивались и иногда получали возможность выступлений в Совете, по крайней мере в какой-нибудь из секций, из которых каждая доверху наполняла Белый зал... Рабочие и солдаты любили и тепло принимали живые вести из далеких мест. И здесь также создавался контакт прочный и незаменимый... Но не только вести и контакт: это были чудесные картины, которых нельзя забыть!

Прежде всего – ораторы... Откуда брались они?.. Я не говорю о сознательных или полусознательных, о местных политических лидерах, за две недели уже привыкших к трибуне и к внимающей толпе. Но серые, черноземные, иногда ни в каком смысле не грамотные и не проявляющие никаких признаков политического сознания?

Были и такие, и они были не хуже. Они были несравненно интереснее, когда произносили бурные, патетические гимны революции, не умея рассказать, что значит революция, едва умея выговорить само это слово, но изливая в самозабвенном потоке слов свою душу, казалось, душу народа и его революции. Говорили не всегда ясно, без всякого стержня, вообще без настоящего содержания. Но все в волнении слушали и все понимали. Все знали, что никакое красноречивое, умно и ловко произнесенное приветствие, никакое самое искреннее выражение солидарности, никакие из глубины сердца идущие, торжественные клятвы верности и борьбы не могут заменить этих не совсем понятных, несвязных речей. Поистине

Есть речи – значенье

Темно иль ничтожно,

Но им без волненья

Внимать невозможно.

Они волновали, захватывали и как-то просветляли аудиторию, спаивая ее воедино пафосом революции, духом солидарности, готовности к битвам и жертвам .

Я помню парня в буром армяке, стриженного в кружок, плечистого, краснолицего, курносого, типичного первобытного пастуха и недурную модель для российского Иванушки-дурачка Торопливым говором, тонким голосом, называя нас «братцами» и «дорогими», он произносил или выкрикивал свою стихийную лирическую импровизацию, упирая на какое-то самодельное, не к месту идущее слово, долженствующее обнажить перед нами все его заветные думы, все его потрясенное нутро... Бог весть какой нестерпимый гнет сняла революция с этого варвара: вырвался ли он из когтей дикого барина-помещика или свирепого офицера и захлебывается, и упивается, как степной конь, какой-то новой волей...

Председатель не прерывал. «Сознательные» политики, «научные» социалисты с горящими глазами и застывшей улыбкой, высоко дыша и ловя каждое слово, слушали Иванушку-дурачка.

Крестьяне нередко взбирались с котомками на трибуну Белого зала. Но вот солдат из окопов втащил с собой грязный мешок и положил его перед собой на кафедре.

Он тихонько, без лишних слов стал рассказывать о своих товарищах, приславших его передать поклон, приказавших благодарить передовых борцов, учителей и братьев за великие дела, за добытую свободу. Они в окопах не знали, как им принять участие во всенародном деле, не знали, что сделать для революции, какую помощь оказать своему кровному Совету рабочих и солдатских депутатов.

– Вот мы решили принести вам самое дорогое, что было у нас... В этом мешке все наши кровью добытые награды, себе не оставил никто... Здесь Георгиевские кресты и медали. Меня послали отдать их вам, вместе с нашей нерушимой клятвой положить жизнь за добытую свободу и служить революции, подчиняясь беспрекословно всем распоряжениям Совета ..

Зал застыл во время этих простых слов, и не сразу грянула буря рукоплесканий... Но потом этих мешков с крестами перетаскали немало в Совет.

С удовольствием останавливался глаз на нечастых фигурах матросов с их медными лицами, в их милых детских курточках, с наивными ленточками на шляпах:

– От Черноморского флота привет!..

Далекая неведомая солнечная лазурь в гордом сознании приветствуемых участников переворота сливалась воедино с великой народной победой.

Бывали выступления просто веселые, к неудовольствию деловитого председателя и к большому удовольствию всего собрания... Помню, один паренек с фронта, не особенно смышленого вида, ссылаясь на строгий приказ из окопов, долго добивался, чтобы ему дали слово. Уверивши председателя, что, не высказав Совета приказанного, он не может вернуться к своим, паренек наконец занял трибуну. И с хитрой улыбкой, широко жестикулируя, он стал рассказывать о том. как у них в окопах встречали революцию:

– Ну вот... Мы получили ведомость: царя, мол, нету и, стало быть, революция... Мы, конечно, обрадовались. Стали кричать «ура», запели... как его? «Вставай, подымайся...» ...Ну!.. Немцы от нас все равно что вон до энтого или поболе. Они услыхали и кричат: «Э-эй! Что у вас тако-ое?..» Мы кричим: «У нас революция! Царя боле нету!..» Ну, они. конечно, тоже обрадовались. Стали тоже петь, «ура» кричат... А по-ихнему: «ох»... По-нашему – Ура по-ихнему – ох... Ну. тогда мы кричим: «Э-ей! Что же вы? Теперь вы сбрасывайте... этого, как его?..» А они кричат: «И-ишь вы чего захотели!..»

Удовольствие было полное и для оратора, и для слушателей. дружно поблагодаривших улыбающегося паренька.

После какого-то выступления против завоевательной политики, после одной речи при выходе из залы меня остановил скромного вида окопный солдат. Он обратился ко мне, конфузясь и запинаясь:

– Товарищ, а я вот что думаю, хочу вам высказать. Не знаю, правильно ли я рассуждаю... конечно, своим темным умом. Конечно, наше правительство должно отменить... там – завоевания чужих земель. А нельзя ли так, чтобы прямо нам по телеграфу обратиться в берлинский совет рабочих и солдатских депутатов...

«Рабочих и солдатских» – это странно и неуклюже звучало еще и в России. Я стал объяснять, что такого учреждения, к несчастью, в Берлине нет. Оно могло бы явиться только с революцией, и тогда мир был бы обеспечен немедленно. Но солдат плохо верил и слушал с сомнением. Как это? Германия, по его сведениям, передовая, обогнавшая Россию страна, и вдруг там нет совета рабочих и солдатских (конечно, и солдатских!) депутатов!..

Да, к несчастью, не было, пока пролетариат отсталой мелкобуржуазной России воспрянул, залетал в неведомую высь, затем колебался, путался, изнемогал и падал в непосильной, неравной борьбе...

Итак, вторая половина марта была периодом напряженной всенародной борьбы за власть между плутократией и демократией. Это был период широкой всенародной кампании за обладание реальной силой в государстве, за обладание реальной основой власти, за обладание армией. Обе стороны мобилизовали все свои силы.

На стороне демократии было то преимущество, что армия – это была демократия, стихийно тяготевшая к своим собственным классовым организациям и в процессе революции довольно четко отделявшая себя от имущих классов; это в значительной степени механически закрепляло армию за ее выборным Советом. Но на стороне демократии был тот огромный минус, что ее политические лозунги, необходимые в противовес боевым кличам буржуазии, необходимые для отпора ее ударным выступлениям, были совершенно не оформлены; мало того, в этом направлении силы демократии почти не мобилизовались. И в связи с объективно необходимым стихийно-примитивным шовинизмом мужицких масс патриотическая игра буржуазии на внешней опасности, игра, прикрывающая царистскую военную программу, грозила оторвать армию от Совета и подчинить ее плутократии Такова была конъюнктура, таковы были основные условия общественности в тот период. Таковы вместе с тем были внешние рамки, таков был объективный фон, на котором происходи ли в то же время внутренние события в пределах Мариинского и Таврического дворцов.

В центрах революции, если угодно – за кулисами ее, дело было так.

20 марта по телефону из Мариинского дворца контактную комиссию пригласили вечером пожаловать для переговоров. Я не помню, чтобы до сих пор инициатива свидания исходила от правительства. Очевидно, были серьезные дела... Вечером совет министров был в полном составе и был «усилен» людьми из думского комитета. Кажется, впервые присутствовал Гучков. Но выступал он вообще нечасто.

Оказались не столько серьезные дела, сколько одно серьезное дело, сотканное из мелочей... Министры чувствовали себя прочно укрепленными. В этот день они приняли долгожданный акт об отмене национальных и сословных ограничений, а накануне признали земельную реформу неотъемлемой проблемой революции (мы уже знакомы с этим аграрным постановлением).

Разговор начался с похорон, назначенных на 23 марта. Нас снова предупреждали о грозящих опасностях, снова ссылались на военные авторитеты, утверждавшие, что миллион людей нельзя пропустить в один день через один пункт. Приводили арифметические расчеты, совершенно убедительные: если бы одна непрерывная колонна шириною в 25 человек безостановочно двигалась и каждый ее ряд миновал бы данный пункт в течение одной секунды, то для миллиона людей потребовалось бы более 10 часов. Но это расчет совершенно нереальный: колонн будет много, между ними будут промежутки, иногда очень большие; в одну секунду каждый ряд не может уступить место другому: неизбежны остановки, заторы при самой идеальной организации и т. д. Мне кажется, возражать было нелегко. Министры настойчиво предлагали сократить процессию до сотни тысяч человек или в этом роде и в противном случае решительно уклонялись от всякой ответственности за возможные последствия. Мы обещали принять все сказанное во внимание и вновь допросить с пристрастием нашу «похоронную комиссию».

Но это было только начало разговора. Я не ручаюсь с полной достоверностью, было ли продолжение именно в этом заседании или в одном из ближайших. Но все же, кажется, я не ошибаюсь: после беседы о похоронах началось наступление по всему фронту.

Начинал большею частью Г. Е. Львов в качестве председателя. Но обыкновенно он скоро и охотно уступал поле сражения другим. Вообще глава кабинета, судя по его партийному прошлому и по его земской деятельности, далеко не был левым либералом (Милюков левее!). Но сейчас он, во-первых, стоял на левом фланге кабинета, а во-вторых, вообще производил впечатление человека очень мягкого, идеалистически настроенного, всегда жаждущего соглашения и готового на уступки. Твердый тон его был как-то несерьезен и принимался им больше по официальному положению и по наущению коллег. Ни твердой руки, ни свойств государственного человека премьер Львов не обнаруживал. Он, несомненно, был жертвой в водовороте событий, в котором он был малозаметен; он, несомненно, тяготился своим премьерским креслом, заняв его без учета своих сил и свойств революции, и он ушел вовремя, без шума, без передряги; его уход доставил ему облегчение, но не принес ни вреда, ни пользы ходу событий, как ему не принесло их и пребывание Львова у власти...

В контактных заседаниях премьер Львов даже пустую словесную тяжбу быстро и охотно уступал коллегам. Речистый Керенский, ввиду своего «особого» положения, также часто уклонялся от нее. И сейчас, в заседании 20 марта, наступление вели другие. Больше всех, вероятно, Терещенко, с которым мы уже познакомились. Но, пожалуй, действительным лидером в этих заседаниях со стороны правительства был левый кадет Некрасов, министр путей сообщения.

Я знаю, что это был левый министр – не только левый политик в кабинете, но и левый администратор, который вызвал много нареканий за «синдикалистские» приемы управления, «распустившие» железнодорожников. Но я не знаю, был ли это хороший администратор и деловой министр. В качестве же политика он производил серьезное впечатление и обнаруживал свойства если не государственного человека, то государственного дельца. Он отлично схватывал положение, умел пойти ему навстречу, а затем уже обнаруживал и твердость руки. Практическая школа политики и зоркость глаза хорошо сочетались в нем с энергией и деловитостью. Как «государственный делец», Некрасов, несомненно, оставлял за собой две наиболее яркие фигуры первого кабинета – Керенского и Милюкова, из которых первый погибал от своего импрессионизма и «мессианства», а второй – был профессор. Но, с точки зрения буржуазных верхов, Некрасов был молод, неавторитетен, а главное, непомерно лев и не годился в лидеры.

Довольно часто и всегда очень топорно принимал участие в наших скучных спорах еще один министр – Мануйлов. Это был человек невыдающихся способностей, правый кадет, довольно неудачный бывший ректор Московского университета, мало интересный экономист и бесплодный редактор «Русских ведомостей». Его популярность, по-видимому, в огромной степени основывается на том, что царский жандарм профессор Кассо уволил его из университета, в чем, впрочем, сам Мануйлов был ни сном ни духом не виноват. В качестве министра просвещения этот человек также оказался ниже критики.

Если в этом заседании присутствовал Гучков, то и он принимал участие в наступлении. По всем данным, это весьма выдающаяся фигура среди нашей плутократии. Бывший бурский доброволец, младотурок и воспреемник столыпинских военно-полевых судов, он играл видную роль не только в политической фронде, но и в разных «комбинациях» и авантюрах высоких сфер в последние годы царизма. Его авторитет среди верхов буржуазии был очень велик. Его организаторскими талантами коллеги Гучкова, особенно вначале, нам прожжужали уши. Но все же его политический вес не в закулисно-придворных комбинациях, а на широкой свободной арене для меня неясен. Личные мои впечатления малоопределенны. В контактной комиссии Гучков ни разу не развертывался отчасти из презрения к каким-то «рабочим и солдатским депутатам», отчасти, видимо, потому, что развернуться перед нами было по меньшей мере невыгодно и неполитично. В контактной комиссии Гучков только мягким, елейным, вкрадчивым тоном ставил нам на вид все несчастья, проистекающие от нас или от нашего попустительства. Иногда же Гучков в контактных заседаниях в прямом и буквальном смысле... проливал слезы, по крайней мере усердно вытирал глаза платком. Во всяком случае, к нам, советским людям, он подходил крайне примитивно. Неосведомленный не в пример Милюкову в делах социализма, он, видимо, серьезно рассчитывал взять нас голыми руками, и кроме этого никакой политической линии, схемы, разработанной позиции уловить в его выступлениях было нельзя.

Несомненно, Гучков стоял на крайнем правом фланге кабинета. Потому он раньше всех не в пример кадетам и совершенно добровольно (ведь Милюкова «ушли»!) вышел в отставку. Может быть, он не вынес положения дел и советской «тирании» именно в качестве самого правого члена кабинета, а может быть, признав положение в данный момент безнадежным, он совершил тонкий, политически рассчитанный шаг... Не знаю. Достаточных впечатлений не имею. Но несколько встреч с Гучковым мы еще будем иметь в дальнейшем.

Выступал иногда и Милюков, пожалуй, даже нередко; но вообще он очень скучал и оживлялся только тогда, когда дело доходило до внешней политики.

Министры заговорили о положении в армии. Эти речи, обвинения и жалобы продолжались и впредь, в других заседаниях, а потому неважно, если я ошибаюсь в дате и составе ораторов. На эту тему вообще в контактной комиссии говорили так много, что все успели здесь испробовать свое красноречие – и с министерской, и с советской стороны. Кажется, именно в это заседание министры взялись за армию вплотную.

Правда, поездка в Ставку дала сравнительно благоприятные результаты. Армия оправляется от первой встряски, и ее боеспособность увеличилась в сравнении с первыми днями. Но многое говорит за то, что это лишь временное явление. Ибо агитация крайних левых налицо; призывы к неповиновению со стороны советских партий имеют место; попытки самочинной коренной реорганизации под дулом неприятеля наблюдаются нередко; офицеры третируются, иногда изгоняются; подрыв дисциплины и дезорганизация под предлогом борьбы с завоевательными целями, во всяком случае, начались и объясняются не случайностью, но ведутся планомерно «известными элементами». Муссируемые толки о мире, агитация за немедленное прекращение войны, да еще путем братания, действуют разлагающе. Все это может иметь роковые последствия. Правительство при таких условиях не может нести на себе ответственность. Совет же, если не виновен во всем активно, то виновен в попустительстве. Он обязан принять самые энергичные меры. Ведь его же первые приказы внесли первоначальную смуту, которая теперь только развивается. Ведь Совет положил начало реорганизации, которая т тыла естественно перекинулась на фронт и там грозит самыми страшными последствиями. Совет же внес смятение делом о присяге... На Совете – вся ответственность и на нем – обязанность положить всему этому конец.

Министры обвиняли, и они требовали от нас в упор. непосредственно того же самого, чего требовала всенародно вся буржуазия в развернутой ею кампании... Конечно, во многом мы могли сойтись. Сепаратная реорганизация, изгнание офицеров, злонамеренный подрыв дисциплины – все это были наши собственные враги, с которыми мы давно боролись. Мы обещали это и впредь.

Но это, по существу дела, были частности: ведь, по существу, требовалось, чтобы Совет и социалистические партии совершенно не касались армии, оставили ее в покое, устранили бы оттуда активно все влияния, кроме официальной власти, утвердили бы и поддержали принцип единовластия существующего правительства, уже зарывающегося в противонародной, гибельной для революции империалистской политике. Это означало (и это, собственно, требовалось) полное самоупразднение Совета, полную капитуляцию демократии на милость ее классовых врагов и добровольное утверждение диктатуры капитала, «как в великих демократиях Запада».

Нет, поставить крест на революции своими руками мы не могли. Разговоры в этой плоскости были бесплодны, и мелкая полемика, по обыкновению, кончилась ничем.

Пошли дальше... Дальше было положение дела на заводах. Работа на оборону страдала. Министрам известно было не только это. Они знали и то, что Совет принимает все меры, прилагает все усилия к обеспечению полного хода работ. Никакие требования Советом не форсировались и самостоятельно не выдвигались (включая и восьмичасовой рабочий день). Все самочинные выступления энергично пресекались. Больше ничего сделать было нельзя.

Министры это знали. Но перед ними была революция, а им надо было ее кончить... Революция продолжается – это объективно правильное и субъективно для нас обязательное, неотъемлемое слово повергало министров в величайшее волнение и возмущение. Как! Они, либералы и радикалы, у власти, а революция продолжается?.. Разговоры о сути дела были бесплодны. Но о незначащих пустяках, о принятии дальнейших мер на заводах нетрудно было достигнуть контакта.

Наступление, однако, было по всему фронту Заговорил Шингарев – с «Известиями» в руках... Шингарев был превосходным деловым министром – со знанием, с огромной энергией, с твердостью и авторитетом. В качестве же политика этот даровитый человек вполне шел на поводу у Милюкова и его Дарданелл. Шингарев был правым министром, был яростным врагом советской демократии и говорил с нами, в контактной комиссии, голосом, дрожащим от волнения и негодования. Непонятно, как этот вечный работник на земской, демократической ниве, культурный и честный, мог дойти до такого законченного «мировоззрения» крупного капитала. И непонятно, как этот гуманный человек мог опуститься до резких, кричащих проявлений антинемецкого шовинизма, каких мне пришлось быть свидетелем. Может быть, здесь было не только «мировоззрение», но и непосильный психический шок от войны?.. Во всяком случае, его замкнутость в «идеологии» Милюкова, отсутствие гибкости и спокойного, объективного учета сил, развернувшихся на арене революции, не помогли Шингареву. Не помогли не в деле спасения революции – это дело было Шингареву чужое, – а в деле укрепления буржуазной диктатуры, как в «демократиях Запада».

Шингарев заговорил об аграрных делах. В «Известиях» что-то проскользнуло о конфискации земель. Шингарев обрушился на это со всей силой. Прежде всего, это гибель для продовольственного дела. Яровые посевы неизбежно резко сократятся под влиянием таких слухов. Он уже получает сведения, что они сокращаются и без того, особенно на юге, особенно специальные культуры, и в частности свекла (Шингарев произносил: свекла). Поднимая вопрос о конфискации или поддерживая такого рода поползновения. Совет наносит удар насущному делу продовольствия и всей стране... А затем, ведь аграрная реформа уже поставлена на очередь. Шингарев еще не знает ее конкретных очертаний, но это, в общем, будет национализация земли в духе социалистических партий. О чем беспокоиться, зачем муссировать это дело и вообще касаться его, нарушая планомерность работ, подрывая авторитет правительства?

Куда же вообще все это идет? К чему все это ведет? В каком положении находится власть? Может ли она управлять и спокойно работать в труднейших условиях над труднейшими задачами? А тут еще совершенно официально в Совете заявляется, что правительство они поддерживают постольку-поскольку...

Здесь Шингарев пошел уже дальше, чем следует, и был остановлен Милюковым, который заявил, что «это соответствует нашему соглашению»...

Шингарев при напряженном внимании зала изложил, можно сказать излил, общий взгляд кабинета на создавшееся положение дел, на развертывающуюся революцию, на самоуправство и «тиранию» Совета, на двоевластие...

В некоторых отношениях мы опять-таки вполне сочувствовали министрам, признавая иные явления нежелательными и вредными. Но опять-таки это были частности. Относительно общего хода революции, относительно задач цензовой власти и демократического Совета мы не могли сговориться. И разговор был по-прежнему бесплоден. Беседа иссякла в тягостной, напряженной атмосфере.

Эта атмосфера не рассеялась, когда мы перешли к нашим, советским вопросам и несколько поменялись ролями. Впрочем, у нас были случайные вопросы конкретного характера, хотя весьма существенного значения.

Почему в Европу не пускаются наши газеты? Почему из Европы не выпускаются наши товарищи эмигранты? Хуже того, на каком основании производится отбор эмигрантов-социалистов, подлежащих и не подлежащих отправке в Россию?.. Милюков делал большие глаза. Ничего подобного, чистейшее недоразумение! Возможно, что услужливые агенты и технические препятствия возымели здесь силу. Но немедленно будут приняты особые меры... Милюков ссылался на свои, на днях опубликованные инструкции заграничным представителям министерства.

Но ни инструкции эти нисколько не помогали, ни особые меры результатов не имели. Дело с газетами, а особенно с эмигрантами оставалось в прежнем положении еще долго. Союзные правительства с соизволения, при одобрении или по просьбе Милюкова по-прежнему не пускали в Россию эмигрантов «пораженческого» образа мыслей. Мартов и его ближайшие товарищи уже в мае, уже при коалиции, потеряв все надежды выбраться лояльным и естественным путем, принуждены были ехать через Германию в «запломбированном вагоне».

Мы стали прощаться. Напряженность атмосферы остро чувствовалась всеми. Атмосфера эта должна была разрядиться. Кризис, обозначившийся с достаточной остротой, должен был разрешиться в ближайшем будущем – в том или ином смысле: либо должен был наметиться действительный внутренний, основной контакт, классовое сотрудничество по всему фронту вместо классовой борьбы, либо... В этот вечер министры мимоходом уже говорили о своей отставке, прибавляя: «Тогда берите сами власть».

Я спускался по лестнице и вышел на подъезд вместе с мрачным, молчавшим весь вечер Керенским.

– Положение очень тяжелое, – говорил он, – они уйдут... Я знаю, что я говорю: они уйдут.

О нет! Этому я не верил ни на секунду, ни на йоту.

–Послушайте, – закричал мне Керенский, садясь в автомобиль. – Я завтракаю от часа до двух у себя на квартире в министерстве...

Но я уже не пошел завтракать к Керенскому. Я слышал потом, что за этими завтраками собирались люди из очень далеких мне сфер.

Меня же подвез до Карповки в своем автомобиле «общественный градоначальник» Юревич. Он был в заседании для участия в разговорах о похоронах.. Наш автомобиль останавливался несколько раз: несмотря на позднюю глухую ночь. милиция бодрствовала. Порядок был полный. За три недели, разрушив до основания старый царский административный аппарат, революция сумела создать новый безупречный порядок.

Вопрос об «упорядочении наших военных лозунгов» все еще не был поставлен в порядок дня Исполнительного Комитета. По крайней мере, до него не доходило дело. Это было уже нестерпимо. Я усиленно агитировал по кулуарам среди левых, но не без успеха обращался и к некоторым оборонцам.

Чтобы оказать давление на президиум и вообще двинуть дело, я стал до обсуждения вопроса собирать подписи под резолюцией, которую составили мы с Лариным. Резолюция, как я упоминал, кратко гласила об открытии Советом широкой всенародной кампании в пользу мира на основе манифеста 14 марта, во исполнение данных в нем обязательств... Резолюцию подписали большевики, прочие циммервальдцы, сомнительной левизны люди, как Н. Д. Соколов; подписали резолюцию и бундовцы Эрлих и (страшно сказать!) Либер. Но не подписал ее Стеклов: положение было неустойчиво, он ждал, когда оно определится... Всего подписей под резолюцией было собрано 16 или 17 (я это утверждаю категорически: 17-й, кажется, присоединился перед самым заседанием). Это было близко к половине наличных членов Исполнительного Комитета.

21 марта днем вопрос был поставлен на повестку... Это был «большой день». Все хорошо оценивали принципиальную важность и практическое значение вопроса. Но едва ли кто сознавал тогда, что это заседание будет переломным моментом во всей политике Совета, мало того – во всем дальнейшем ходе революции.