Тюрьма Хыннам, запорошенная снегом

После еды самой ценной вещью в тюрьме была иголка с ниткой. Наша одежда изнашивалась и рвалась во время непосильной работы, но для того, чтобы починить ее, нужно было где-то отыскать иголку и нитку. Очень скоро заключенные стали походить на нищих, одетых в лохмотья. Нам было очень важно залатать все дырки на одежде, чтобы хоть немного защитить тело от леденящего зимнего ветра. Если кому-то удавалось найти кусок тряпки, лежащий на дороге – это было такое счастье! Даже если эта тряпка вся была в коровьем помете, заключенные дрались за право взять ее себе. Однажды, перетаскивая мешки с удобрением, я заметил иглу, воткнутую в один из них. Наверное, ее забыли там случайно, когда шили мешок. С того дня я стал портным хыннамской тюрьмы. Как я радовался этой находке! С ее помощью я каждый день чинил штаны своим сокамерникам.

На фабрике даже в разгар зимы было так жарко, что с нас ручьями лился пот. А теперь представьте, что творилось в разгар лета! Но я ни разу за все время не позволил себе закатать штаны и обнажить ноги. Даже в самые жаркие летние месяцы я подвязывал свои штаны снизу на корейский манер. Другие спокойно снимали штаны и работали в одних трусах, но я всегда старался одеваться подобающим образом.

Когда мы заканчивали работу, наши тела были липкими от пота и покрытыми пылью от удобрений. Большинство заключенных раздевались догола и купались в ручье из сточных вод, текущем с фабрики. Но я никогда не купался там, где люди могли увидеть мое тело. Вместо этого я сохранял половину чашки воды, выдаваемой на день, и рано поутру, когда все спали, обтирал свое тело маленькой тряпочкой, макая ее в чашку. Эти утренние часы я также посвящал тому, чтобы прояснить свой дух и помолиться. Мое тело было для меня драгоценным, и я не хотел демонстрировать его направо и налево.

В каждой камере сидело по 36 заключенных, и я занял место в самом углу, у параши. В этом месте через меня никто не перешагивал, но люди все равно не хотели там спать. То, что мы называли туалетом, на самом деле было небольшим глиняным горшком без крышки. Летом, когда он переполнялся до краев, из него выплескивалось содержимое, а зимой все это превращалось в лед. Невозможно описать, как зверски все это воняло! Из-за пересоленного супа и недоваренного риса заключенных часто мучил понос.

Сидя у параши, я часто слышал, как кто-нибудь из заключенных причитал: «Ох, как болит живот!» и мелкими перебежками спешил к туалету. Стоило ему снять штаны, как понос буквально выстреливал наружу, и меня окатывало брызгами. Даже ночью, когда все спали, у кого-нибудь начинал болеть живот. Я слышал сквозь сон вскрики людей, на которых наступали спешащие в туалет, и тут же просыпался, чтобы отползти и вжаться в стену. Если я не успевал проснуться и сгруппироваться, мне приходилось терпеть последствия... Чтобы выдержать в столь ужасных условиях, я пытался представить себе, что все эти зрелища и звуки – всего лишь особая форма искусства.

И все же я сохранил за собой место у туалета на все время моего заключения. Люди спрашивали, почему я выбрал именно его, и я отвечал им, что мне так удобнее. Это были не просто слова. Без сомнения, именно на этом месте я чувствовал себя спокойнее всего.

Мой тюремный номер был 596, и меня звали «номер пять девять шесть». Если я ночью не мог заснуть, я лежал, уставившись в потолок, и повторял про себя этот номер снова и снова. Если я проговаривал его очень быстро, получалось «огуль», что по-корейски звучало как описание чувства несправедливости. Со мной действительно поступили несправедливо.

Коммунисты организовывали для нас «докбохве» – собрания, на которых нам зачитывали газеты и другие агитационные материалы в целях пропаганды коммунизма. Еще нас заставляли писать письма благодарности Ким Ир Сну. Комитет безопасности следил за каждым нашим движением. Каждый день мы должны были писать благодарственные письма, описывая в них то, чему мы научились, но я за все время не написал ни единого письма. От нас требовалось писать что-то наподобие этого: «Наш Отец Ким Ир Сен из большой любви к нам каждый день потчует нас мясными блюдами и дарует нам чудесную жизнь. Большое ему спасибо!» У меня рука не поднималась писать подобное. Даже глядя в глаза смерти, я не мог писать такие вещи в адрес атеистической компартии. Вместо этого я трудился в десять раз усерднее остальных, чтобы выжить в тюрьме. Для меня был единственный способ оставаться безнаказанным, не написав ни строчки – стать самым лучшим заключенным. И я действительно стал им, приложив немалые усилия, и даже получил награду из рук партийного чиновника.

Пока я был в тюрьме, меня часто навещала мама. От Чончжу до Хыннама не было прямого рейса, поэтому она садилась на поезд в Сеуле, а затем пересаживалась на поезд до Вонсана. На дорогу у нее уходило более двадцати изматывающих часов. Перед отъездом она с большими сложностями добывала рис и готовила для меня мисуткару – рисовую муку, чтобы ее сын, заключенный в тюрьму в самом расцвете лет, мог что-нибудь поесть. Чтобы сделать эту муку, она просила рис у родни и даже у дальних родственников мужей моих старших сестер. Когда она входила в комнату для свиданий и видела меня по другую сторону стеклянной перегородки, она тут же начинала плакать. Это была сильная женщина, но при виде того, какие страдания выпали на долю ее сына, она становилась слабой.

Мама принесла мне шелковые штаны, которые я надевал на свадьбу. Моя тюремная роба износилась так, что сквозь прорехи проглядывало тело. Однако вместо того, чтобы надеть эти штаны, я отдал их другому заключенному, а рисовую муку, ради приготовления которой ей пришлось влезть в долги, я раздал тут же, прямо у нее на глазах. Мама вложила всю душу, чтобы приготовить и собрать передачу своему сыну, и ее сердце было разбито, когда я раздал все другим, не оставив себе ничего.

«Мама», – сказал я ей, – «я ведь не просто сын человека по фамилии Мун.

Прежде всего я сын Республики Корея, а прежде этого – сын всего мира, сын небес и земли. Думаю, я буду прав, если полюблю их в первую очередь, и лишь потом буду слушать и любить тебя. Я не могу быть сыном человека со слишком узким кругозором. Пожалуйста, поступи как мать, достойная своего сына!»

Мои слова обожгли ее ледяным холодом, и мне было невыносимо больно видеть, как она рыдает... мое сердце просто разрывалось на куски. Я скучал по ней так, что иногда просыпался среди ночи и вспоминал ее, однако тем больше у меня было оснований не поддаваться своим чувствам. На мне лежала ответственность – завершить Божий труд, и для меня было важнее чуть теплее одеть и чуть больше накормить кого-то еще, чем переживать об отношениях с мамой.

Даже в тюрьме я наслаждался каждой минутой беседы с другими людьми. Вокруг всегда находились те, кто готов был выслушать меня. Даже в холодной и голодной тюремной жизни меня согревало тепло общения с «родными душами». Благодаря такому общению я нашел в тюрьме двенадцать друзей – бывших соотечественников, которые стали для меня ближе самых родных людей и с кем я мог бы провести остаток своей жизни. Среди них был и известный священник, бывший президент Ассоциации христианских церквей пяти северных провинций Кореи. Это были люди, с которыми я делился самыми глубокими переживаниями на грани жизни и смерти, и благодаря этому они стали мне ближе моей собственной плоти и крови. Их присутствие придавало смысл моему тюремному существованию. Я три раза в день молился о тех, кто помогал мне, и о членах нашей общины в Пхеньяне, вспоминая каждого из них по имени. В такие минуты я всегда чувствовал, что должен сделать в тысячу раз больше для всех тех, кто протягивал мне пригоршню рисовой муки, специально припрятанную под одеждой.