Закон и милость в творчестве А.С.Пушкина («Анджело», «Капитанская дочка»).
Приняв историческую бурю как Божью волю и Божье испытание главные герои (меня не покидает ощущение, что именно с этого момента главных героев в повести становится именно двое – Петр Гринев и Маша Миронова) оказываются равновеликими этой буре. Это не ситуация, когда обычные люди оказываются раздавленными историей. И не ситуация, когда герои без страха и упрека своими силами двигают, меняют историю. Нет. Есть бурная, трагическая, страшная, великая история и есть с достоинством и со смирением (парадоксальное сочетание, но ведь у Пушкина оказывается именно так; христианское смирение это высшее проявление человеческого достоинства) стоящий лицом к лицу с историей человек, который с историей на равных. Они – человек и история – как будто пристально всматриваются друг в друга. Дух захватывает. Простите за пафос.
И чем в таком случае оказывается история? В чем ее главное содержание? Не в прогрессе, не в смене менее совершенных форм общественной жизни более совершенными (как у Маркса). Не в зарождении, росте и смерти этносов или цивилизаций, процессе, для которого человек служит лишь материалом (как у Данилевского, Шпенглера или Льва Гумилева). История оказывается полем нравственного выбора, пространством, в котором человек проявляет и утверждает в себе человеческое. Человеческое и вместе с тем Божественное. А коль скоро так, формы общественной жизни – продукт нравственного выбора, если угодно – побочный эффект проявления человеческой души. «История складывается из наших биографий», как сказано еще у одного русского писателя.
Предчувствую громкий здоровый хохот читателей, но не могу не додумать мысль до конца. Все сказанное выше, относится и к политике. Для Петруши Гринева пугачевский бунт не был историей. Он был для него самой, что ни на есть, актуальной политикой. Получается, что политика – история сегодня. И она – тоже поле нравственного выбора. А что не все этот выбор видят – так это вопрос не к политике. Ведь «история складывается из наших биографий»…
Но вернемся к «Капитанской дочке». Равновеликость героев истории наиболее видна в их сопоставлении с властью.
Здесь нужно сделать одно замечание, проясняющее описанную в повести историческую ситуацию. Пугачевское восстание было не просто «бессмысленным и беспощадным» бунтом. Замешанное на острых религиозных разногласиях в русском обществе той эпохи (Пугачев выступал не просто как крестьянский или казачий вождь, он стремился действовать от имени старой веры и шире – допетровской «старины»), национальных обидах (участие башкир в восстании), да к тому же начавшееся при весьма непростых для России внешнеполитических условиях – оно почти создало в стране ситуацию двоевластия. Тем более, что обстоятельства прихода Екатерины II к власти – низложение и гибель ее супруга Петра III – всерьез укрепляли претензии самозванца Пугачева на «анператорский» (императорский) титул. Нужно еще добавить, что военные успехи самозванца заставляли русских людей той эпохи вспоминать его предшественника Гришку Отрепьева (не случайно пушкинский Пугачев вспоминает Гришку в разговоре с Петром Гриневым), а значит – вспоминать и Смутное время, во время которого было поставлено под сомнение само существование России как самостоятельного политического целого.
Это к тому, что, хотя Гринев совершенно искренно считает Пугачева бунтовщиком и самозванцем, на самом деле в его лице он сталкивается с властелином, с реальным претендентом на верховную власть в России. Легко увидеть человека в бунтовщике, труднее увидеть человека во властелине. Петру Гриневу это удается. Удается до такой степени, что искренняя благодарность за помощь в прошлом (напомним, что именно будущий вождь восстания вывел Петрушу к постоялому двору во время метели в степи) и за почти непредставимые милости в настоящем вместе со столь же искренней верностью присяге и любви позволяют ему оставить за собой последнее слово в споре с самозванцем: «Но жить убийством и разбоем по мне клевать мертвечину». Удивительно, но вместе с тем убедительно – предельная открытость и простодушие, с которыми Гринев обращается к Пугачеву, вызывают у того ту же открытость и то же простодушие. Если угодно, открывают в нем самом человека. Заставляют его снять «анператорскую» маску и увидеть своего брата в дворянине, офицере, который по долгу присяги и зову сердца находится по другую сторону баррикад в острейшем политическом конфликте.
Петр Андреич Гринев обращается за милостью к Пугачеву, Марья Ивановна Мироновна – к Екатерине II. Мотив отношения к власти таким образом как бы удваивается, усиливается, причем в нем появляются новые грани. Да, Маша Миронова, как и ее жених находит человека во властелине. Но в ее разговоре с императрицей появляется еще одна деталь, исключительно важная для смысла романа. Речь идет о разграничении справедливости и милосердия, закона и любви.
«Я приехала просить милости, а не правосудия», – говорит Марья Ивановна Екатерине. Действительно, с точки зрения правосудия Гриневу ничем не поможешь – его нежелание упоминать в показаниях перед судом свою невесту в глазах закона делает его изменником и бунтовщиком. Но Пушкина интересует ситуация, когда власть действует помимо закона, из милости и любви. Ситуация, когда властелин действует не как функция власти, а как человек, исполненный христианской любви и признательности. В данном случае признательности дочери героя – коменданта Белогорской крепости. Ситуация, когда власть оказывается лишь инструментом для человечности.
В русской истории имеется один парадокс, который, рискну сказать, практически неразрешим без «Капитанской дочки». При явной склонности к тому, что иной консерватор назвал бы государственным творчеством, мы пока так и не создали власть, которая была бы элементарно удобной. Создав в исторически весьма сжатые сроки огромную империю, занимавшую шестую часть суши и отличавшуюся удивительной сложностью, разнообразием а подчас, посмею заявить, и красотой государственных институтов (тут подчеркну, что имею в виду Российскую империю, а не Советский Союз), мы не озаботились строительством институциональных, системных ограничителей для властных злоупотреблений. Рабская натура? Но рабы не создают империй. Может быть, ровно наоборот, обостренное чувство внутренней свободы?
Ведь что такое власть, поставленная в рамки закона, как не функция этого закона? Остается ли тогда во властелине место человеку? Остается ли место милости, место любви? Остается ли, в конечном счете, пространство для нравственного выбора? И не перестает ли власть быть тяжелейшим нравственным вызовом, острейшим искусом, испытанием?
В «Капитанской дочке» Пушкин исследует, если угодно, предельные состояния власти, когда носитель власти лицом к лицу сталкивается с человеческим в себе и в другом. Закон здесь стал бы преградой. Не имей Екатерина II абсолютного права казнить и миловать, Маше Мироновой не было бы никакого смысла к ней обращаться. Отправься Пушкин в ссылку в Михайловское по решению, скажем, суда присяжных, не состоялось бы того открытия человека, брата своего во властелине, которое происходит в стихотворении «Роняет лес багряный свой убор».
Как знать, возможно, нежелание ставить преграду между властелином и нравственным вызовом, создаваемым властью, и сковывало наше государственное творчество в том, что касалось строительства системных ограничителей для власти. Во всяком случае, в «Капитанской дочке» заложено весьма любопытное истолкование этого парадокса русской истории.
Нужно сделать одно очень важное замечание. Я ни в коей мере не являюсь сторонником монархии. Напротив – убежденный либерал. И речь в этой заметке идет не о юридических или политических механизмах. Речь идет о механизмах культурных. О культуре отношения к власти и к политике в России. О философии власти и политики. А не о парламенте и суде присяжных как юридических институтах, не о разделении властей как о политической теории. Очень прошу всех, у кого хватило терпения дочитать до этого места, соблюдать это тонкое, но существенное различие.
А «Капитанская дочка», вообще-то, прежде всего чудесная повесть о любви…