Италийский Рим
Я уже отмечал, что если бы этрусская аристократия сохранила свое влияние на полуострове, все равно произошло бы то, что произошло: я имею в виду Римскую империю. Тарквиний, в конце концов, лишил бы независимости остальные города федерации, а поскольку инструменты его давления на соседние страны, а также на Испанию, Галлию, Грецию, народы Азии и северной Африки, были бы теми же, что позже использовал Рим, конечный результат оказался бы таким же. Только цивилизация сформировалась бы раньше.
Не надо забывать о том, что первым следствием изгнания тирренийцев было значительное снижение социального уровня в неблагодарном городе [1].
Посмотрим, кто занимался науками, политикой, юриспруденцией, военным делом, религией, предсказаниями? Только этруски благородного происхождения и больше никто. Они руководили строительством в императорском Риме, и многие сооружения стоят до сих пор и намного превосходят все, что есть в столицах остальных италийских народов. Они возводили храмы, вызывавшие восхищение современников, они ввели ритуалы поклонения богам. Без них в республиканском Риме не было бы ни домов, ни законов, ни храмов. Что касается повседневной и социальной жизни, их вклад остался настолько бесценным, что даже при императорах, когда уже давно не было Этрурии, когда римляне, пропитанные греческими идеями, забыли этрусский язык, его все еще употребляли жрецы. Изгнание основателей государства лишило его важнейших элементов общественной жизни, и после ликования по поводу приобретенной свободы населению пришлось привыкать к нищете и восхвалять ее во имя добродетели. Вместо богатых одежд, которые носили знатные люди императорского Рима, патриции Рима республиканского заворачивались в грубые ткани. Вместо красивой металлической посуды и роскошной еды они довольствовались скудным пропитанием и скромным столовым убранством.
Вместо великолепных зданий население, включая консулов и сенаторов, обитало в убогих жилищах вместе со свиньями и курами [2]. Одним словом, чтобы понять, насколько республиканский Рим уступал своему предшественнику, достаточно вспомнить, что, когда после вторжения галлов Камилл заново отстраивал сожженный город, люди уже не думали о его величии и наспех, кое-как строили новые дома, не обращая внимания на сточные канавы, построенные основателями. Они даже забыли, что существовало такое понятие, как «cloaca maxima», и что их город основала этрусская знать. Таким образом, благодаря новым нравам, которые вызывали всеобщее восхищение современников, римляне той эпохи стояли намного ниже своих отцов.
Итак, цивилизация осталась в прошлом вместе с жителями Тарквиния. Но, может быть, у римлян оставалась та свобода, семена которой были брошены в систему Сервия Туллия средними классами Этрурии? Увы, и от нее ничего не осталось.
После изгнания тирренийцев население в основном состояло из сабинян, людей грубых, непривередливых, воинственных, склонных к материальному, способных оказать достойное сопротивление агрессорам и силой навязать другим свои принципы, и они не были расположены к тому, чтобы фазу уступить свое превосходство более духовным, но более слабым сикулам, расенам, потомкам солдат Мастарны, короче, множеству рас, представленных на улицах Рима. Избавившись от этрусского элемента нации, либералы располагали сабинянским элементом, который и прибрал к рукам всю власть.
Как у всех белых народов, у сабинян был очень развит культ семьи, и, несмотря на бедные одежды, скудную пищу и невежество, их знать обладала не менее аристократическими принципами, чем самые гордые лукумоны. Валерийцы, фабиняне, клавдийцы — все выходцы из сабинянской расы — не страдали от того, что и другие делят с ними власть. Впрочем, они, следуя примеру свергнутых господ, сконцентрировали в своих руках все социальные привилегии. Между тем у них не было такого полного превосходства, которое имели тирренийцы, семитазированные пеласги, в отношении расенов, поэтому плебеи не признавали законность их власти и постоянно выражали недовольство. Трудности этим не ограничивались: несмотря на происхождение и могущество, они сами хранили в памяти великолепие царской власти, они втайне жаждали ее и боялись, что их опередят соперники. Вот в каком состоянии республика начинала свое существование: очень низкий уровень цивилизации, амбиции аристократии, угнетаемый и недовольный народ, самодурство патрициев, очевидное брожение в массах, постоянные обвинения в адрес всего, что благодаря таланту или усердию возвышалось над общим уровнем, непрекращающиеся попытки сбросить тех, кто наверху, и занять их место.
Это было жалкое положение. Римское общество, оказавшись в таком состоянии, продолжало существовать лишь за счет постоянного напряжения всего населения. Отсюда безграничный деспотизм, не щадивший никого, и тот парадоксальный факт, что в государстве, в котором основополагающим принципом было отсутствие власти одного человека, которое провозглашало ревностную приверженность к законности, основанной на общей воле, и объявляло всех патрициев равными, бесконтрольно и единолично царил диктатор, чья самоуправная власть, несмотря на так называемый временный характер, осуществлялась с такой жестокостью, какая была неизвестна любому монархическому режиму.
Тем не менее среди такого разгула удивительно наблюдать, что Рим той эпохи был лишен недостатков, которые мы видим у греков. Если в Риме страсть к власти кружит все головы, то у всех — патрициев И плебеев — она выражается в стремлении завладеть законом для того, чтобы изменить его в свою пользу, но нет того отталкивающего зрелища, которое мы постоянно видим на афинских площадях, где люди, как сумасшедшие, предаются анархическому разгулу. Римляне были люди честные, они часто неправильно понимали добро и совершали глупости, но, по крайней мере, они при этом верили, что поступают хорошо. Они отличались бескорыстием и верностью. Рассмотрим этот вопрос подробнее.
Патриции считают своим правом по рождению вершить власть в государстве. Они в этом не правы. Этруски могли претендовать на это — но только не сабиняне, потому что они не обладали явным этническим превосходством над остальными италиотами, окружавшими их и ставшими их соотечественниками. В республиканском Риме не было двух неравных рас — просто существовала одна группа, более многочисленная, чем остальные. Такая иерархия была недолговечной. И поражение римского патрициата не было вызвано насильственной революцией, это было злополучное и неожиданное событие, какое обычно случается со всякой аристократией.
Борьба греческих партий постоянно велась вокруг крайних доктрин. Богатые жители Афин стремились только к безраздельной власти и всем ее привилегиям; афинский народ хотел только одного: опустошить казну от имени демократии. Что касается людей нейтральных, они находились в плену воображаемых доктрин и хотели реализовать их, чтобы исправить реальное положение дел. Все партии, все жители желали лишь стереть все до основания, а традиции и история не имеют никакой силы в стране, где отсутствует понятие уважения к чему бы то ни было. Удивляться этому не приходится. При таком этническом беспорядке, который составлял основу афинского общества, при полном растворении расы, которая объединяла в себе самые разные элементы, но так и не сумела слить их воедино, при верховенстве духовного, но безудержного в фантазиях семитского элемента, иного исхода быть не могло. Над всей этой анархией понятий высился абсолютизм власти, воплощенный в слове «родина».
А в Риме ситуация была совершенно другой, и политика противоборствующих партий осуществлялась иначе. Расы в основном отличались прагматизмом, чуждым греческому воображению; римляне, даже в пылу страстей по поводу того, что считать благом для государства, испытывали одинаковый страх перед анархией. Именно это чувство часто приводило их к диктатуре как последнему средству, хотя надо признать, что они были намного более искренни, чем греки, в своем протесте против тирании. Будучи бело-желтыми метисами, они обладали вкусом к свободе, и несмотря на почти постоянные жертвы, приносимые в этом отношении во имя общественного спасения, у них можно найти печать врожденной независимости в том, какое значение в их списке политических добродетелей имело чувство, которое они называли «любовь к родине».
Эта страсть, присущая всем эллинским народам, не приводила к выраженному деспотизму. Те полномочия, которыми обладала «родина», придавали римскому культу этого божества некоторую умеренность. Конечно, «родина» царствовала, но не правила, и в отличие от греков никто не собирался оправдывать ее капризы и безумные идеи фразой наподобие: «Так нужно для родины». Для греков закон, постоянно перекраиваемый и всегда от имени высшей власти, не имел ни авторитета, ни силы. Напротив, в Риме закон по сути никогда не отменялся: он всегда оставался в силе, с ним сталкивались повсюду, только он управлял всей жизнью общества, а «родина» была абстрактным, хотя и почитаемым понятием и не имела права казнить какого-нибудь очередного бунтовщика.
Чтобы понять всемогущество закона в римском обществе, достаточно вспомнить, какой силой пользовались предсказания вплоть до конца существования республики. Читая о том, что во времена Цицерона достаточно было объявить предсказание плохой погоды, чтобы отменить театральное представление или заседание сената, хотя политики смеялись не только над предсказаниями, но и над самими богами, мы видим неопровержимый факт глубокого уважения к закону. О застылости римских идей хорошо пишет господин Экштейн, правда, имея в виду религию: «Мы живем в счастливом неведении касательно последствий наших дел и мыслей, между тем как древние народы доводили ощущение последствий до абсурда... Только греки могли до некоторой степени стряхнуть с себя эту тиранию даже в самые религиозные свой времена, но римляне оставались абсолютными рабами своих ритуалов и своего священного Форума».
Таким образом, римляне стали первым народом на Западе, который обратил на дело своей стабильности и одновременно свободы органичные или вызванные изменением нравов пороки законодательства. Они пришли к выводу, что в политической организации существуют два необходимых элемента — реальная деятельность и спектакль, — что хорошо усвоили англичане. Они компенсировали недостатки своей системы терпением и умением находить лекарство от политических и законодательных пороков, оставляя незыблемым принцип безграничного поклонения перед своим Палладиумом, что свидетельствует о здравомыслии.
Различия между греческим и римским понятиями свободы лучше всего можно выразить следующим образом: римляне были людьми позитивными и практичными, греки — художниками по своей природе; римляне вышли из «мужской» расы, греки феминизировались. Вот почему римляне указали своим наследникам путь к созданию мировой империи и дали им все средства для того, чтобы завершить грандиозные завоевания, а греки прославились в политике только тем, что довели разложение власти до состояния варварства, и страна оказалась под игом чужестранцев.
Вернемся к этническому состоянию римского народа после изгнания этрусков и рассмотрим дальнейшую ситуацию.
Как мы уже знаем, сабиняне составляли самую многочисленную и влиятельную часть этой случайно сформировавшейся нации. Из них вышла аристократия, они вели первые успешные войны, в которых — надо отдать им должное — они себя не щадили, будучи представителями кимрийской ветви, они были храбрыми по природе и легко переносили тяготы ратной жизни. Они создали республику, которая вызывала ненависть, или, по крайней мере, недоброжелательность соседей.
Римляне, выходцы из италийской и сабинянской расы, также были объектом глубокой вражды латинянских племен, которые считали эту толпу воинов отбросами всех народов полуострова, людьми без чести и совести, бандитами, заслуживающими уничтожения, и их еще больше презирали потому, что они были близкими сородичами. Таким образом, все были против Рима.
В эпоху царей этрусская конфедерация постоянно защищала свою колонию, но после изгнания тарквинийцев, которые, кстати, однажды выступили против римлян как ренегатов Этрурии, ситуация круто изменилась. У Рима больше не было союзников на обоих берегах Тибра, и несмотря на храбрость жителей он потерпел бы поражение, если бы не счастливый случай. Итак, мы подошли к одному из тех великих периодов в истории человечества, которые, по мнению таких религиозных мыслителей, как Боссюэ, являются чудесным результатом долгих и таинственных комбинаций Провидения.
Из-за Альп появились галлы, неожиданно захватили север Италии, покорили страну умбрийцев и начали войну с этрусками. Ослабевшая расенская конфедерация с трудом отражала натиск многочисленных врагов, и Рим воспользовался этим обстоятельством, чтобы разобраться со своими противниками на левом берегу. Это ему удалось в полной мере. Затем, когда с этой стороны сила оружия обеспечила ему не только покой, но и владычество, он обратил в свою пользу тяжелую ситуацию, в которой оказались его прежние властители в результате вторжения галлов, и одержал над ними убедительную победу, которая в иных обстоятельствах вряд ли была бы возможной.
Пока этруски, теснимые галльскими агрессорами, в панике бежали до самой Кампаньи, римская армия, отлично вооруженная и прекрасно организованная, перешла реку и захватила все, что можно было. Римляне, к счастью, не стали союзниками галлов, потому что им нечего было с ними делить, и вся добыча досталась им. Но они координировали свои действия с галлами и наносили удары одновременно с ними. В такой ситуации для Рима была еще одна выгода.
Тирренийцы-расены, осажденные со всех сторон, защищали свою независимость до конца. Но когда исчезла последняя надежда, им пришлось решать, какому победителю лучше сдаться. Галлы, как известно, не были варварами. После того, как в пылу первых побед они разграбили многие умбрийские города, они, в свою очередь, построили другие, например Неаполь и Мантую. Они приняли язык покоренного населения и, возможно, их образ жизни. Однако в целом они были чужими на этой земле и отличались алчностью, грубостью и жестокостью. Конечно, этруски предпочли иго народа, который был обязан им своим появлением. Этрусские города открыли ворота перед консулами и объявили себя подданными а иногда и союзниками римлян [3]. Это был для них лучший выход. Сенат показал себя разумным и расчетливым и долгое время щадил гордость покоренных народов.
Как только Этрурия оказалась присоединенной к республике и та же участь постигла самых близких соседей Рима, самое трудное для Рима оказалось позади, а когда галлы были отброшены от стен Капитолия, покорение всего полуострова стало лишь делом времени, которое предстояло завершить наследникам Камилла.
Между прочим, если бы тогда на Западе жил энергичный и сильный народ, вышедший из арийской расы, судьбы мира сложились бы иначе: римскому орлу быстро бы подрезали крылья. Но на карте Европы были только три народа, способных противостоять республике.
Кельты. Они покорили смешанных кимрийцев Умбрии и расенов средней Италии и на этом остановились.
1. Кельты были разделены на множество племен, которые были слишком малочисленны, чтобы предпринимать крупные походы. Колонизация Беловезе и Сиговезе была последней вплоть до Гельвеции при Цезаре.
2. Греки. Они уже не существовали как арийский народ, и мощные армии Пирра не могли бы нанести такое поражение кимрийцам, как это сделали римляне. Поэтому они ничего не могли предпринять против италийцев.
3. Карфагеняне. Этот семитский народ, содержащий в себе черный элемент, никак не мог бороться с кимрийцами.
Таким образом, римлянам было заранее обеспечено преимущество. Они могли потерпеть поражение только в том случае, если бы жили на Востоке рядом с тогдашней брахманской цивилизацией, или если бы им противостояли германцы, которые появились только в V в.
Пока Рим шагал навстречу своей великой славе, опираясь на силу своих законов, внутри него происходили серьезные кризисы, правда, не затрагивающие его основу в лице законов. Любые бунты лишь видоизменяли само здание, но не разрушали его, а патрициат, ненавидимый плебсом, после исчезновения этрусков просуществовал долго, включая эпоху императоров, в таком же состоянии: презираемый, ослабленный непрерывными ударами, но не уничтоженный, т. к. этого не позволял закон [4].
Глубинные причины этих конфликтов заключались в этнических изменениях, вызываемых притоком городского населения, а борьба смягчалась за счет родства прибывавших элементов. Иными словами, изменения происходили, потому что менялась раса, но сама суть не менялась, поскольку речь шла только о расовых нюансах, не выходящих за пределы одного круга. Это не значит, что в государстве не ощущались постоянные колебания. Патриции отдавали себе отчет в том, насколько подрывают их власть притоки чужестранцев, и всеми силами противодействовали этому, между тем как народ, напротив, понимал свою выгоду в том, чтобы держать двери открытыми для новых жителей, которые увеличивали его численность и силу. Это был тот принцип, который когда-то укреплял рождающийся город и который заключался в том, чтобы призывать на свой праздник бродяг со всего известного в ту пору мира. А поскольку в те времена был болен весь мир, социальных недугов не избежал и Рим [5].
Такая неумеренная жажда территориального расширения была бы парадоксальной для греческих городов, потому что тем самым наносился бы сильный удар по доктрине исключительности «родины». Толпы, всегда готовые вручить власть в городе любому встречному, не отличаются ревнивым патриотизмом. Историки императорской эпохи, с гордостью описывающие античность и ее нравы, абсолютно правы. Они воспевают римского патриция, но не человека из народа, т. е. плебея, и речь идет о патрицианском равенстве, согласно которому есть только низшие, но нет господ. Когда они любовно описывают почтенного гражданина, который всю свою жизнь отдал служению Родине, который носит на теле шрамы, следы многих битв с врагами римского величия, который жертвовал не только своей жизнью, но и благополучием своей семьи, а иногда даже собственной рукой убивал своих детей за непослушание суровым законам государства; когда они изображают такого человека древних времен — одетого в одежду воина-победителя, консула, сборщика налогов, наследственного сенатора, не гнушающегося приготовить себе ужин, столь полезного для республики, скрупулезно подсчитывающего свои прибыли, презирающего искусства и литературу и тех, кто ими занимается, а также греков, которые от них без ума, мы знаем, что перед нами портрет идеального почтенного гражданина — всегда патриция, всегда сабинянина. Напротив, человек из народа — энергичный, хитрый, умный, смелый; чтобы сбросить своих господ, он старается лишить их монополии на закон, используя для этого не насилие, а коварство и воровство. Римский плебей — это человек, который больше любит деньги, чем славу, меньше свободу, чем ее возможности [6]; это инструмент великих завоеваний и распространения римского закона на чужие земли; одним словом, практическая политика будет позже пониматься как удовлетворение императорского режима. У историков никогда не было намерений восхвалять плебея, эгоистичного в своей любви к гуманности и посредственного в своих стремлениях.
До тех пор, пока италийская, или даже галльская, или греческая кровь служила удовлетворению потребностей плебеев, в большом количестве поступая в Рим и соседние города, республиканская и аристократическая конституция не утратила своих главных качеств. Плебей сабинянского или самнитского происхождения хотел повысить свою значимость без полного устранения патрициата, чьи этнические идеи об относительной ценности семьи и разумные доктрины о системе правления представлялись ему выгодными. Доза эллинской крови еще не успела стать преобладающей в нем.
После окончания пунических войн ситуация изменилась. Прежнее римское мышление начало значительно меняться. Вслед за африканскими войнами закончились войны в Азии. Республика завоевала Испанию. Великая Греция и Сицилия вошли в ее состав, и теперь благодаря корыстному плебейскому гостеприимству в город хлынули уже не кельтские, а семитские или семитизированные элементы [7]. Резко ускорился распад. Близкое знакомство Рима с восточными идеями, увеличивало не только число его составных элементов, но и все больше затрудняло их полное слияние. Отсюда неотвратимая тенденция к чистой анархии, деспотизму, волнениям и, в конечном счете, к варварству; отсюда растущая ненависть к тому, что было стабильного, последовательного и разумного в прежней системе правления.
По сравнению с Грецией у сабинянского Рима была своя отличительная черта, а теперь его характерные идеи и нравы постепенно стирались. Рим становился эллинским городом, как когда-то это случилось с Сирией и Египтом, хотя здесь были свои особенности. Прежде он не отличался особым интеллектуальным развитием, а теперь, когда его армии хозяйничали в провинциях, Рим вспомнил, что этруски представляют собой знаменитый народ в Италии, и принялся изучать их язык, копировать их искусства, использовать их ученых и жрецов, даже не подозревая о том, что во многих отношениях Этрурия следовала плохо усвоенному примеру Греции, а сами греки уже считали устаревшим то, чем этруски продолжали восхищаться. Постепенно Рим открыл глаза на реальную ситуацию и пересмотрел свое отношение к порабощенным потомкам своих отцов-основателей. Он больше не хотел ничего слышать об их заслугах и стал свысока относиться ко всему, что строили, ваяли, писали и думали в этой части Средиземного моря. Даже во времена Августа в своих отношениях с Грецией Рим оставался разбогатевшим провинциалом-выскочкой, который хочет прослыть за знатока.
Муммий, победитель коринфян, отправлял в Рим картины и статуи с наказом заменять поврежденные в пути шедевры. Муммий был истинным римлянином, и предмет искусства имел для него только продажную стоимость. Воздадим же должное этому достойному и отважному выходцу из Амитернума. Он не был дилетантом, но обладал римскими добродетелями, и в греческих городах тайком смеялись над ним.
Латинский язык все еще сохранял большое сходство с оскскими диалектами. Он больше склонялся к греческому, причем это происходило так быстро, что изменения имели место почти с каждым поколением. Возможно, в истории нет другого примера столь стремительной подвижности в языке, и нет другого народа, так сильно изменившего свою кровь. Между языком «Двенадцати табличек» и тем, на котором говорил Цицерон, разница была так велика, что знаменитый оратор не смог бы понять его. Я не имею в виду сабинянские песни: здесь различия еще разительнее. После Энния латынь не содержит в себе ничего италийского.
Таким образом, отсутствие истинно национального языка, все большее тяготение к литературе, афинским и александрийским идеям, обилие эллинских школ и ученых, здания, построенные по азиатскому типу, сирийская мебель, глубокое презрение к местным обычаям — вот чем стал город, который начиная с этрусского владычества развивался под сабинянским влиянием, и время семитской демократии было не за горами. Толпы на римских улицах были глубоко пропитаны этим элементом. Завершалась эпоха свободных институтов и законности. Наступал век переворотов, кровопролитных событий, великой распущенности. Город напоминал Тир во время его упадка, только в данном случае распад происходил на большей территории: конфликт самых разных рас, которые не могли слиться в одну, но ни одна из которых не могла возобладать над остальными, и единственный выбор заключался между анархией и деспотизмом.
В подобные времена, в эпоху общественных бедствий, часто находится мудрец, который придумывает, как положить им конец. У греков таким был Платон. Он искал лекарство против афинских недугов и божественным языком изложил свои прекрасные мечтания. В других случаях такой мыслитель по рождению или по воле обстоятельств оказывается во главе общественных дел. Если он искренне скорбит при виде несчастий, чаще всего он не желает своими действиями еще больше увеличить их и отступает. Такие люди — это врачи, но не хирурги; они покрывают себя славой, ничего полезного не сделав. Но иногда в истории народов, переживающих упадок, появляется человек, который глубоко возмущен происходящим, который сквозь пелену обманчивого процветания проницательным взором видит пропасть, куда общий упадок увлекает страну, и который, имея возможности действовать, обладая высоким происхождением и положением, талантом, активным темпераментом, не отступает перед препятствиями. Такой хирург, мясник, если угодно, такой августейший тиран, если это предпочтительно, такой тиран появился в Риме в момент, когда республика, опьянев от преступлений и истощив себя в триумфах, изъеденная язвой всех пороков, быстро скатывалась к пропасти. Я имею в виду Луция Корнелия Суллу.
Это был настоящий римский патриций, поднаторевший в политических добродетелях, лишенный добродетелей личных; он не испытывал страха ни за себя, ни за других и не проявлял слабости ни к себе, ни к другим. Он ничего не видел перед собой, кроме цели, которую надо достичь, препятствий, которые надо преодолеть, и воли, которую надо реализовать. При этом он не принимал в расчет, что ему придется разрушать существующий порядок вещей или человеческие жизни.
Беспощадность, присущая его расе, еще более усилилась вследствие того, что его планам противостояла народная партия в мрачном лице солдафона Мария.
Сулла не стал копаться в абстрактных теориях, чтобы разработать свою программу. Он просто хотел восстановить во всей целостности патрицианскую власть и с ее помощью укрепить республику, установив в ней порядок и дисциплину. Он скоро увидел, что самое трудное — не в том, чтобы нанести поражение бунтовщикам-плебеям, а в том, чтобы найти аристократов, достойных великой цели. Ему были нужны Фабии и Горации, но их не было или они не хотели покидать свои роскошные дома; тогда, верный привычке ни перед чем не останавливаться, он решил создать их сам.
Тогда он стал более опасен для друзей, чем для врагов: так безжалостно он тесал и обтесывал дерево новой римской знати. Он рубил головы сотнями, разорял и ссылал массы людей, причем в большей степени это касалось не плебеев, явных врагов, а знати, беспомощность и никчемность которой представляли собой препятствие. Обрубая бесполезные ветки, он оставлял молодые побеги, надеясь пробудить в них новую жизненную силу. Таким путем он рассчитывал сформировать когорту сильных и непоколебимых вождей. Однако с течением времени он и сам перестал верить в свой успех. В конце своей долгой жизни, после стольких усилий и жестокостей, Сулла устал и отчаялся, стал мрачным и отложил в сторону диктаторский топор. Он удалился на покой среди тех самых патрициев и плебса, которых приводил в трепет сам его вид. По крайней мере, он показал, что не был вульгарным выскочкой, что, убедившись в бесперспективности своих начинаний, он не стал цепляться за ненужную уже власть. Я не хочу петь Сулле дифирамбы, а осуждать его за прегрешения предоставлю тем, кого не трогает фигура этого титана, потерпевшего поражение. Впрочем, победить он и не мог. Народ, который он хотел привести к нравам и порядку прежних времен, ничем не напоминал прежних граждан республики. Чтобы понять это, достаточно сравнить этнические элементы в эпоху Цинцинната и великого диктатора Суллы.