Да будет фикус 4 страница

Он подал заявление об уходе из «Альбиона». Не обошлось без неприятных переживаний. Джулию, разумеется, его вторичный отказ от хорошего места привел просто в отчаяние. Розмари (с которой они уже были знакомы) хоть и не отговаривала, уважая принцип «свою жизнь живи по-своему», однако недоумевала. Но больше всего, как ни странно, расстроила прощальная беседа с главным менеджером. Прямодушный Эрскин, сожалея о потере для фирмы, честно выказал огорчение, воздержался ругать глупца молокососа и попросил лишь объяснить причины. Совершенно невозможно было ни уклониться от ответа, ни соврать про единственно понятное в агентстве «место получше». Гордон начал стыдливо лепетать, что «бизнес как-то не по душе», что «вообще есть намерение писать». Начальник неопределенно загудел: «Писать? Хм-м. Здорово тут можно заработать, а? Не особо? Хм-м, нет, не особо». Сознавая, что выглядит смешно, Гордон пробормотал насчет своей только что изданной книжки. «Сборник стихов», – с трудом проговорил он. Мистер Эрскин искоса глянул на него:

– Стихов? Хм, да, стихов. Прожить-то, как уйдете, на это самое получится, а?

– На это, конечно, не проживешь. Но, может, если иногда печататься…

– Хм! Ладно, вам виднее. Ну, захотите на работу, возвращайтесь. Местечко всегда подберем. Такому, значит, как вы. Не забывайте.

Гордон ушел с тяжелым ощущением своей нелепости, неблагодарности. Но все-таки он сделал это, выдрался из возни вокруг денег. Черт знает что! Тысячи тысяч английских парней изводит безработица, а вот ему, которому от слова «место» тошно, работу предлагают. Еще один пример того, что непременно получишь то, чего искренне не желаешь. Кроме того, врезалось в память прощальное напутствие Эрскина. Вероятно, начальник не болтал. Вероятно, надумай Гордон вернуться, его действительно возьмут. Так что корабли сожжены только наполовину. Канувший «Альбион» мрачно маячит и впереди.

Однако сколько счастья он испытал вначале (лишь вначале) около стеллажей Маккечни! Краткий – ах, очень краткий! – период иллюзий побега из клоаки. Конечно, и книготорговля была сортом торгашеского шельмовства, но все-таки совсем иным! Никаких ловкачей, никаких предприимчивых личинок. Никто из них минуты бы не выдержал в густом застое книжной лавки. Что до обязанностей, основную трудность составляло ежедневно маяться в магазине по десять часов. Старик Маккечни, более всего, пожалуй, отличаясь ленью, не допекал; конечно, шотландский джентльмен, ну так что ж. Во всяком случае, ума хватило не одуреть от жадности. Хозяин также являлся трезвенником, членом какой-то протестантской секты, но это Гордона не волновало. За месяц со дня издания «Мышей» автор нашел тринадцать критических упоминаний о сборнике! В том числе и Литприложение «Таймс», где поэт дебютант был назван «столь много нам обещающим»! Понадобилось еще почти полгода, чтоб осознать полный провал «Мышей».

Катились дни. Когда он прочно, безнадежно засел на два фунта в неделю, пришла реальная оценка своей баталии. Издевка в том, что пламя битвы остывает. В будничных мелочных заботах яркий подвиг становится тусклой привычкой. Нет большего обмана, чем успех. Бросил работу, навек отказался от всех «хороших мест» – отлично, так и нужно было, и обратно ни за что. Только напрасно убеждать себя, что бедность, которую сам выбрал, избавляет от непременных бедняцких напастей. Дело не в бытовых трудностях. Их, положим, перенесешь. Нехватка денег повреждает мозг и душу. Едва доход падает ниже определенной точки, ум скудеет и чувства гаснут. Вера, надежда, деньги – лишь святому под силу сохранить первые две без третьего.

Гордон взрослел, мужал. Двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять. Будущее, утратив розовые тона, проступило конкретно и зловеще. С годами все сильнее ощущалось свое родовое клеймо. Вид родственников угнетал как никогда – его дорожка! Еще пяток лет, и станет похож на них, совсем таким же! Он чувствовал это даже рядом с Джулией, которую видел чаще других (у которой, несмотря на многократные клятвенные зароки, регулярно брал взаймы). Волосы Джулии быстро седели, вдоль худых красноватых щек прочертились резкие борозды. Несбывшееся счастье она заменила отрадой рутинного распорядка. Ее работа в кафе, ее «рукоделие» ночами в единственной комнатке неподалеку от «Графского двора» (третий этаж, с черного входа, девять бобов в неделю), иногда посиделки с подругами, такими же старыми девами. Типичное прозябание женщин необеспеченных и незамужних. И она принимала судьбу, едва сознавая, что могло выйти как-нибудь иначе. По-прежнему больше страдала за Гордона, чем за себя. Тихое таяние семейства, где умирали и умирали, растеряв капиталы, виделось ей какой-то роковой трагедией. Деньги, деньги! «Никому из нас никогда наверно не разбогатеть!» – вот был мотив ее горестных причитаний. Одному Гордону светила счастливая звезда, и даже он, не проявив воли, бессильно влился в общую унылую колею. После первого шока она, с ее воспитанием, уже не «нападала» на Гордона за то, что бросил работу в «Альбионе», но найти смысл в его доводах не могла. Не умея выразить, женской своей интуицией знала, что оскорбить деньги – смертный грех.

А тетя Энджела и дядя Уолтер – боже, боже! Ох, дорогие! Каждый раз, встречаясь с ними, Гордон сам словно становился лет на десять старше.

Дядя Уолтер. Тяжкое зрелище. Ему исполнилось шестьдесят семь, и все проценты его «посреднических операций» вместе с процентами в банке не составляли трех фунтов в неделю. Делами он занимался в крошечном офисном отсеке на Косто-стрит, а жил в сквернейшем дешевом пансионе возле Голландского парка. Это, можно сказать, стало традицией: все джентльмены Комстоки оседали в скверных пансионах. Глядя на бедолагу дядюшку – с его дряблым брюшком, одышкой, совершенно лысым черепом, мешками у водянистых глаз, вечно свисавшими усами, которые он при встрече тщетно стремился закрутить наверх, с его большим бледным, робко напыщенным лицом, слегка напоминавшим сарджентовский портрет Генри Джеймса[9]– глядя на него, абсолютно невозможно было представить его молодым. Неужели и он когда-то ощущал ток бурлящей крови? Лазил на дерево, прыгал вниз головой с купальной вышки, влюблялся? Крутились ли у него мозги? В тех своих, хотя бы формально молодых, годах пытался ли он что-то выкинуть? Возможно, несколько нерешительных шалостей – несколько выпивок в унылых барах, парочка визитов к шлюхам, смутный и скучный блуд наскоро (нечто вроде того, что можно вообразить о чувственности мумий в запертом на ночь музее). А потом долгие-долгие годы пустоты, безуспешного бизнеса, одиночества и тихой гнили в пансионе.

При всем том дядюшку на старости лет, видимо, не слишком терзала тоска. Имелось одно постоянно развлекавшее увлечение – болезни. Находя в собственном организме все недуги из медицинского справочника, он никогда не утомлялся их перечислением. Вообще, как заметил изредка заходивший к дяде Гордон, население пансиона поголовно было сосредоточено на этой единственной и неисчерпаемой теме. Полутемную гостиную сплошь заполняли пары облезлых престарелых джентльменов, обсуждавших симптомы. Каплющие беседы пещерных сталактитов со сталагмитами. Кап, кап: «Как с утра ваш артроз?» – Кап, кап: «Мне кажется, слабительные соли дают значительный эффект»…

И тетя Энджела, ей уже было шестьдесят девять. Гордон даже старался не думать о ней: душу выворачивало – чем поможешь?

Милая, славная, кроткая, горемычная тетя Энджела!

Иссохшая, еле живая, кожа как пергамент. Одиноко ютится в своем пригородном коттеджике (вернее, лишь на собственной половине этой лачуги под названием «Кущи шиповника»). Томящаяся в ледяном горном дворце Вечная дева Энджела, которую ни одному мужчине не удалось поцеловать в уста и согреть нежной лаской. Целыми днями в полном одиночестве бродит туда-сюда, держа в руке связку перьев из хвоста непокорного индюка: полирует зеленый глянец фикусов, смахивает ненавистную пыль с великолепного, изготовленного фабрикой «Корона-Дерби», никогда не бывавшего в употреблении фарфорового сервиза. И время от времени услаждает себя чашечками доставленного на ковре-самолете из-за моря-океана то черного, то цветочного чая «Оранж Пеко». Милая, славная, так и не познавшая любви тетя Энджела! Имея ренту девяносто восемь фунтов (по тридцать восемь бобов на неделю), она, с привычкой средних классов воспринимать лишь годовой доход, в расходах постоянно превышала недельную норму. Так что порой ей просто пришлось бы голодать, если бы Джулия не носила из кафе пакеты припрятанных кексов и бутербродов, вручая их щепетильной тетушке под веским предлогом «осталась кое-какая мелочь, не выбрасывать же?».

Тем не менее, даже бедняжка тетя имела свои радости, на склоне лет пристрастившись к чтению и посещая библиотеку по соседству с «Кущами шиповника». При жизни дедули Комстока дочерям было строго-настрого запрещено читать романы, а потому, начав знакомство с ними только в 1902, тетя Энджела, хоть и двигалась потихоньку, но запаздывала в литературных вкусах лет на двадцать. В девятисотых она все еще читала Розу Браутон и госпожу Генри Вуд, в годы войны обнаружила Хола Кэйна и госпожу Хэмфри Уорд, в двадцатые дошла до Сайласа Хокинга и Генри Сетон-Меримена, к тридцатым почти, хотя не совсем, освоила У. Б. Максвелла и Вильяма Дж. Локка. Дальше ей уже было невозможно. Туманные слухи относительно послевоенных романистов, чересчур «умничавших» аморальных безбожников, никогда не позволили бы заглянуть в их книги. Есть наш Уолпол, есть наш Хичинс, зачем еще какой-то Хемингуэй?

Вот так к 1934 году обстояли дела в семействе Комстоков. Дядя Уолтер с его «агентством» и его недугами. Обмахивающая пыль с неприкосновенного сервиза тетя Энджела в своих «Кущах шиповника». Тетя Шарлотта, все еще длившая сумеречно-растительное существование в приюте для умалишенных. Вкалывавшая по двенадцать часов в день, а ночами сидевшая над «рукодельем» Джулия. И зарабатывавший гроши на дурацкой работе, проявлявший себя исключительно противоборством, мучившийся с жуткой, навек застрявшей рукописью почти тридцатилетний Гордон.

Возможно, где-то жили другие родственные Комстоки, ведь у дедули имелось больше десятка братьев и сестер. Но, если таковые были, они, выбившись в люди, потеряли связь с обнищавшей ветвью; узы денег покрепче кровного родства. Что касается семейства Гордона, то совокупный годовой доход всех пятерых, включая немалый расход на содержание в клинике тети Шарлотты, не достигал шести сотен. Сумма прожитых ими лет составила двести шестьдесят три года. Ни одному не довелось побывать за границей, воевать на фронте, сидеть в тюрьме, ездить верхом, летать самолетом, вступить в брак или завести ребенка. Так почему бы и не дотянуть до гроба в том же стиле? Время шло, время уходило, ничего новенького не случалось у Комстоков.

 

 

 

Налетчиком лютым, неумолимым

Тополя нагие гнет, хлещет ветер…

 

Вообще-то, ветра в тот день не было. Тишь, гладь да божья благодать. Гордон шепотом распевал свои вчерашние строчки просто из удовольствия. Забылось, что накануне ночью от этого чуть не рвало. Сегодня казалось – неплохо, то есть в итоге стихотворение, пожалуй, сложится очень, очень неплохо.

Слегка размытые туманом, неподвижно чернели узоры ветвей. Далеко внизу пробежал трамвай. Гордон взбирался на городской холм, зарываясь башмаками в сплошь устилавшую тротуар сухую опавшую листву. Вороха шуршали и золотились, как хлопья готовых американских завтраков, будто хозяйка великанша просыпала на склон всю пачку необходимых по утрам хрустяшек.

Чудо-денек! Не налюбуешься! Гордон сейчас был счастлив (насколько можно быть счастливым после целого дня без курева, при капитале в два с половиной пенса плюс везунчик). Четверг, короткий рабочий день, и он, освободившись уже с обеда, шел теперь в литературный салон к жившему на Колридж-гроу критику Полу Дорингу.

Потребовалось больше часа, чтоб привести себя в порядок. Когда едва сводишь концы с концами, светскую жизнь вести не просто. Сразу после обеда Гордон – весьма болезненно без горячей воды – побрился. Затем надел свой выходной костюм, всего трехлетней давности, но годный к употреблению, только если накануне ночью не забудешь отпрессовать брюки под матрасом. Воротничок, для свежести, он вывернул наизнанку, а прореху довольно удачно прикрыл широким узлом галстука. Затем, соскоблив спичкой ламповой копоти, подчернил белесые трещины ботинок. Потом, заняв иглу у Лоренхайма, он даже залатал носки – нудное дело, однако надежней, чем замазать чернилами дыры на пятках. Кроме того, в специально припасенную пустую пачку «Золотого дымка» он по дороге вложил сигарету из щели автомата «покури за пенни» – особенно необходимый камуфляж. Нельзя явиться на вечер вообще без сигарет, ну а с единственной вполне прилично, ибо это предполагает, что пачка была полна, и всегда позволяет оправдаться рассеянностью.

Небрежно предлагаешь кому-нибудь: «Закурить не хотите?», в ответ на «спасибо» открываешь свою пачку и ахаешь: «Черт! Где же сигареты? Кажется, едва распечатал». Собеседник смущен, «Нет-нет, последнюю не возьму», – отказывается он. «Да берите мои!» – вступает другой. – «О, благодарю вас!». После чего, разумеется, хозяева дома без конца пичкают тебя куревом. Но одну сигарету для поддержания чести иметь надо обязательно.

Сегодня он мог бы закончить свой стишок. Мог бы! Однако вот позвали в гости… Удивительно, как всегда соблазняла перспектива очередной «чайной вечеринки». Живя пугливым квартирантом миссис Визбич, не слишком утомляешься общением. Побывать в чьем-то доме уже праздник. Пружинящее кресло под задницей, чай, сигареты, запах женских духов – поголодав, научишься ценить такие штуки. Правда, сам стиль этих «скучайных вечеринок» никогда не оправдывал надежд. Никаких бесед с блистательно остроумными эрудитами, вообще ничего похожего на беседу; одна трепотня, журчащая повсюду, хоть в Хэмстеде, хоть в Гонконге. И никто стоящий там не встречался. Мэтры «скучайных вечеринок» были столь хилыми львами, что свита не дотягивала даже до уровня шакалов. В основном, далеко не молоденькие курицы, надумавшие презреть чинность своих порядочных домов, дабы всецело отдаться творчеству.

Украшали общество стайки лощеных юнцов, забегавших на полчасика, державшихся своим кружком, хихикавших над компанией других лощеных юнцов и называвших их уменьшительными именами. Гордон обычно слонялся, примыкая к чужим разговорам. Вальяжный Доринг любезно представлял его: «Гордон Комсток, поэт, вы знаете. Написал потрясающе умную книжку «Мыши», ну вы знаете». Пока, однако, таких знающих не попадалось. Для лощеных юнцов, мгновенно его оценивших, он был пустое место. Староват, тускловат и явно беден. И несмотря на постоянство разочарований, как же он ждал этих литературных чаепитий! Не выходов, так хоть просветов в глухом одиночестве. Чертова бедность – давит бесконечной тюремной изоляцией. Дни за днями не с кем поговорить, ночи и ночи в пустой спальне. Может, это довольно мило для богачей, ищущих поэтичного уединения, но если просто некуда деться? О!

Налетчиком лютым, неумолимым… Рядом по мостовой скользил тихо рокочущий поток машин. Гордон смотрел без зависти: кому нужны эти автомобили? Из окна лимузина на него уставилась нарядная пустоглазая кукла. Паршивки драные! Холеные сучонки на поводочках! Нет, лучше одиноким тощим волком, чем шавкой, поджавшей хвост. Вспомнилась картина раннего утра – стекающие в шахты метро черные муравьиные полчища клерков, людишек-букашек, у каждого в одной руке портфель, в другой газета, а сердца точит страх перед нищенской торбой. Изводящий тайный страх! Особенно в холода, когда под свист ветра так ясно увидится: зима, торба, работный дом, скамейки скверов для ночлега. Так, ну-ну!

 

Налетчиком лютым, неумолимым

Тополя нагие гнет, хлещет ветер.

Надломились бурые струи дыма

И поникли, как под ударом плети.

Стылый гул трамвайный, унылый цокот,

Гордо реющий клок рекламной афиши.

Эти толпы клерков, их дрожь и шепот.

Эти стены Ист-Энда, скучные крыши.

Всякий шепчет себе…

 

Холодно, пасмурно… Вот-вот морозы грянут. А вдруг уволят? Тогда только в работный дом. Господь повелел чадам своим в знак верности обрезание плоти. Падай в ноги и боссу сапоги вылизывай… Ага!

 

Всякий шепчет себе: «Зима подходит.

Боже, только не потерять работу!».

Незаметно в тебя проникает холод,

С ледяным копьем идет на охоту.

 

Жуть продирает – деньги, деньги! За квартиру, налоги, жалование не прибавят, счет от директора школы, транспорт, ботинки для детей. Да, еще страховой полис, еще кухарке заплатить. И, боже мой, жена вроде опять беременна! А я достаточно громко смеялся, когда начальник вчера пошутил? И опять срок за пылесос в рассрочку.

Аккуратно, с удовольствием от точности перечисления, с чувством попадающей в цель конкретности, Гордон отчеканил:

 

О сезонных билетах, квартирной плате,

О страховке думай, угле, прислуге,

А еще – пылесос, близнецам кровати,

Счет за дочкину школу, пальто супруге.

 

Неплохо, неплохо пошло. Сегодня дописать пяток строф и готово. Равелстон почти наверняка опубликует.

На голой черной ветке жалобно разливался скворец, путавший, как все его собратья, теплые дни зимы с ранней весной. Разинув пасть и пожирая его взглядом, толстый рыжий котище замер под деревом в явном ожидании, когда пичужка спорхнет прямо в пасть. Гордон перечел про себя все четыре строфы – вполне. И что это вчера казалось – пустое щелканье? Нет, все-таки поэт. Распрямившись, он зашагал горделиво, почти надменно. Гордон Комсток, автор «Мышей» (тот самый, помните? «столь много нам обещающий»), а также автор поэмы «Прелести Лондона». Эту штуку тоже пора заканчивать, и поскорей. Чего он канителится, хандрит? Захочет, так сделает. Налечь, месяца три, а летом уже можно печатать. Представилась элегантная тетрадочка в матовой белой суперобложке: бумага люкс, широкие поля, красивый шрифт. И отзывы самой авторитетной прессы – «выдающийся успех» (Литприложение «Таймс»), «долгожданная свежесть подлинно художественной правды» (ред. статья в «Библиографическом обзоре»).

Темноватая и мрачноватая Колридж-гроу располагалась в стороне от шоссе. Улицу плотно (хотя с несколько сомнительным основанием: Колридж, по слухам, гостил тут месяца полтора летом 1821) окутала литературно-романтическая аура. Глядя на ветхие старинные особняки в глубине заросших садов, под сенью могучих крон, нельзя было не проникнуться атмосферой «ушедшей культуры». По сей день, несомненно, за стенами этих особняков царит в кругу обожателей седовласый Роберт Браунинг, и леди с обликом моделей Сарджента у ног кумира ведут беседы о Суинберне или Уолтере Патере. Весной газоны тут пестрели ковром лиловых и желтых крокусов, чуть позже – колокольчиками звеневших для Питера Пэна и Вэнди хрупких акварельных гиацинтов; даже деревья здесь, казалось Гордону, сплетались узорами ветвей по прихоти графических фантазий Рэкхема[10]. Нелепо, что в подобном месте теперь поселился критик такого сорта (такого дрянного сорта), как Пол Доринг, регулярно обозревавший в «Санди Пост» и не реже двух раз в месяц обнаруживавший традицию английского романа в писаниях Хью Уолпола. Ему бы шикарно квартировать где-нибудь на углу Гайд-парка. Впрочем, житье в запущенном квартале Колридж-гроу являлось, может, некой добровольной епитимьей, призванной смягчить оскорбленных богов литературы.

Мысленно листая газетные хвалы «Прелестям Лондона», Гордон перешел улицу, но вдруг растерянно остановился. Что-то у ворот Доринга было не так. Что? А, вот что – ни одного автомобиля.

Гордон сделал пару шагов и опять встал, насторожившись почуявшим опасность гончим псом. Странно! Должны стоять машины. К Дорингу всегда съезжалась масса гостей, половина на собственных автомобилях. Неужели никто еще не приехал? Слишком рано? Да нет, назначено на полчетвертого, а сейчас минут двадцать пятого.

Он поспешил к воротам, в общем уже почти уверенный, что вечеринку отменили. По сердцу пробежал тоскливый холодок. Наверное, дату перенесли, и сами отправились куда-то! Мысль эта, встревожив, однако ничуть не поразила. Внутри давно уж прочно поселилась боязнь пойти в гости и никого там не застать. Даже когда сомнений не могло быть, мучил страх, что непременно почему-нибудь сорвется. Кому он нужен, ждать его? И нечего удивляться хозяйской пренебрежительной забывчивости. Ты нищий, тебе положено существовать под градом сплошных шишек.

Гордон толкнул железные ворота, незапертая створка гулко скрипнула. Мшистую влажную дорожку изящно обрамляла кладка декоративных камушков. Цепким глазом поднаторевшего в дедуктивной методе Шерлока Холмса он оглядел узкий фасад. Так! Ни дымка над крышей, ни огонька сквозь шторы. В комнатах сейчас темновато, хоть где-то свет уже зажгли бы? И на крыльце остался бы хоть один отпечаток обуви шагавших через сырой сад гостей? Сомневаться не приходится: нет дома. Однако, с отчаянной надеждой, Гордон все-таки повернул вертушку звонка. Старомодно механического, разумеется. Электрический звонок на Колридж-гроу смотрелся бы вульгарно и нехудожественно.

Дзинь, дзинь, дзинь!

Ответом лишь долгое пустынное эхо. Все рухнуло. Гордон схватил вертушку и так крутанул, что едва не оборвал проволоку. По дому раскатился настойчивый оглушительный трезвон. Бесполезно, бесполезно. Ни шороха. Даже прислуга отпущена. Невдалеке сбоку блеснула пара юных глаз из-под черной челки и кружевного чепчика – служанка выглянула из подъезда соседнего особняка полюбопытствовать, что за шум. Поймав его взгляд, она, нисколько не смутившись, продолжала глазеть. А он стоял дурак дураком. Еще бы, отлично выглядишь, колотясь в пустой дом. И вдруг его пронзило, что девчонка все знает о нынешней вечеринке, которую перенесли, уведомив каждого приглашенного кроме него; и знает, почему – такая рвань не стоит лишних хлопот. Слуги всегда все знают.

Он повернулся и пошел к воротам. Под чужим взглядом следовало удаляться небрежной походкой, с видом легкого, даже позабавившего разочарования. Но он, дрожа от ярости, почти не управлял собой. Сволочи! Погань драная! Сыграть с ним такую шутку! Взгляд упал на изящную цепочку камушков – выбрать бы потяжелее и швырнуть, чтобы стекла вдребезги! Он с такой силой ухватился за ржавый прут ворот, что ободрал, едва не рассадил ладонь. И полегчало. Боль в руке отвлекла от мук душевных. Не просто поманившая и обманувшая надежда провести вечер в человеческой компании, хотя и это было много. Главное – унизительное чувство беспомощности, своей жалкой мизерности, не дающей повода вспомнить о тебе. Переменив число, даже не потрудились сообщить, всех известили, только не его – вот что ты съешь, если пусты карманы! Запросто, не задумываясь, плюнут в морду. Мысли о том, что Доринг, возможно, искренне, без тени дурных намерений, позабыл или рассеянно спутал дату в приглашении, Гордон не допускал. Ну нет! Доринг сделал это сознательно. Намеренно! Денег нет, так обойдешься, тля ничтожная, без любезностей. Сволочи!

Он быстро шагал. В груди болезненно кололо. Культурный разговор, культурное общение! Ага, короноваться не желаешь? Придется вечер провести как обычно. Розмари еще на службе, да и живет она в Западном Кенсингтоне, в женском общежитии, куда вход перекрыт сторожевыми ведьмами. Равелстон живет поближе, возле Риджент-парка, но у богатого человека масса светских обязанностей, его дома практически не застанешь. Невозможно даже сейчас позвонить ему, нет двух пенни, осталось полтора пенса и везунчик. И как без гроша сходишь повидаться с Равелстоном? Тот обязательно предложит «зайти куда-нибудь», а разрешать ему покупать выпивку нельзя. Дружба с ним требует абсолютно четко обозначенного – каждый платит за себя.

Гордон достал свою единственную сигарету и чиркнул спичкой. Курить на ходу не доставляло никакого удовольствия; пустая трата табака. Шел он без цели, куда ноги несли, лишь бы усталостью потушить обиду. Двигался куда-то в южном направлении – сначала пустырями Камден-тауна, потом по Тоттенем-корт-роуд. Уже стемнело. Он пересек Оксфорд-стрит, миновал Ковент-гарден, вышел на набережную, перешел мост Ватерлоо. К ночи стало заметно холодать. Гнев постепенно стихал, но настроение не улучшалось. Терзала постоянно осаждавшая мысль, от которой он нынче сбежал, но от которой никуда не деться. Его стихи. Бездарные, тупые, бесполезные! Неужели мелькнул момент, когда он в них поверил? Можно ли было убедить себя в каких-то надеждах относительно «Прелестей Лондона»? Гордона передернуло. Состояние напоминало утро после пьянки. Сейчас он доподлинно знал, что ни в стихах его, ни в нем самом нет никакого смысла. Поэма останется лишь кучей мусора. Да проживи он еще сорок сотен лет, не написать и одной стоящей строки. Ненавидя себя, он мысленно повторял, скандировал последний сочиненный кусок. Расщелкался, щелкунчик! Рифма к рифме, трам-блям, трам-блям! Гремит пустой жестянкой. Жизнь потратил, чтобы наворотить такой навоз.

Он уже прошел миль шесть-семь. Ноги устали и ступни горели. Теперь он находился где-то в Ламбете, в трущобах узких грязных, тонувших во тьме улочек. Фонарные лампы, мерцая сквозь сырой туман редкими звездами, ничего не освещали. Гордона начал мучить голод. Торговые кафе соблазняли аппетитными витринами и надписями мелом: «Крепкий двойной чай. Только свежая заварка». Но только мимо, мимо, со своим дурацким неразменным трехпенсовиком! Под какими-то гулкими железнодорожными аркадами он выбрался к мосту Хангерфорд. На воде качались помойные отбросы туземцев Восточного Лондона: пробки, лимонные корки, горбушки хлеба, разбитые бочки, всякий хлам. По набережной он зашагал к Вестминстеру. Шурша ветвями, пронесся сильный порыв ветра. Налетчиком лютым, неумолимым… Гордон скрипнул зубами – заткнись! Хотя уже стоял декабрь, несколько старых измызганных оборванцев укладывались на скамейках, обертывая себя газетами. Гордон равнодушно скользнул глазами: обленившиеся попрошайки. Может быть, сам когда-нибудь докатится. Может быть, так оно и лучше. Чего жалеть заматеревших нищих бродяг? Срединно-средняя мелюзга в черных отглаженных костюмчиках – вот кто нуждается в сочувствии.

Он был уже у Трафальгарской площади. Как-то убить время. Национальная галерея? Да ну, давно уж заперли. Куда податься? Четверть восьмого, до отбоя еще часы и часы. Медленно шаркая, он семь раз обошел площадь: четыре раза по часовой стрелке, три раза обратным ходом. Ступни просто пылали, пустых скамей было полно, но не садиться, не останавливаться – тут же начнет душить тоской по куреву. Кафе на Чаринг-кросс манили, как сирены из морских волн. Каждый хлопок стеклянной двери обдавал ароматом пирожков. Он почти сдался. Ну а что? Целый час в тепле, чай за два пенса и пара булочек по пенни. У него же, с везунчиком, даже на полпенса больше. Проклятый медяк! Девка в кассе захихикает. Ясно увиделось, как она, вертя его везунчик, подмигивает товарке официантке. И обе знают, что это его последний грош. Забудь, не выйдет. Топай дальше.

Высвеченная ярким мертвящим неоном улица кишела людьми. Гордон протискивался, хилая фигурка с бледным лицом и взъерошенной шевелюрой. Толпа спешила мимо; он сторонился, его сторонились. Что-то ужасное есть в оживленном вечернем Лондоне: черствость, безличность, отчужденность. Семь миллионов человек тесно снуют, замечая друг друга с обоюдным вниманием рыб в аквариуме. Встречалось немало глядевших нарочито строго или в сторону симпатичных барышень; пугливых нимф, боящихся мужского взгляда. Девушек с кавалерами, заметил Гордон, гораздо меньше, нежели бегущих одиноко либо с подружками. И это тоже деньги. Много ли красоток готовы сменить отсутствие кавалеров на неимущего дружка?

Из открытых пабов струился запах пивной свежести. Парами и поодиночке народ спешил в двери кинотеатра. Остановившись перед завлекательной витриной, Гордон, под наблюдением усталых глаз швейцара, принялся изучать фотографии Греты Гарбо в «Расписном покрывале». Страшно хотелось внутрь, не ради Греты Гарбо, а, уютно облокотившись, передохнуть на плюшевом сидении. Гордон, конечно, ненавидел фильмы и в кино, даже когда мог себе позволить, ходил редко. Нечего поощрять искусство, придуманное вместо книг! Хотя некую притягательность тут не оспорить. Сидишь с комфортом в теплой, пропахшей сигаретным дымом темноте, безвольно впитывая мигающий на экране вздор, отдаваясь потоку ерунды, пока не утонешь в этом дурмане, – что ж, вид столь желанного наркотика. Подходящий гашиш для одиноких. Ближе к театру «Палас» караулившая в подворотне шлюха, приметив Гордона, вышла на тротуар. Коренастая итальянская коротышка, совсем девчонка, с огромными черными очами. Миленькая и, что редкость у проституток, веселая. На миг он замедлил шаг – девчонка глянула в готовности ответить щедрой улыбкой. А что если заговорить с ней? Смотрит так, будто способна кое-что понять. Не вздумай! Ни шиша в кармане! Гордон быстро отвел взгляд, устремившись прочь пуританином, коего бедность обрекла на добродетель. Вот бы она рассвирепела, потратив время, а затем узнав, что джентльмен не при деньгах! Шагай, шагай, братец. Нет денег даже поболтать.

Обратно через Тоттенем-корт он тащился, еле передвигая ноги. Десять миль по уличному камню. Мимо бежали девушки, много девушек – с парнями, с подругами, в одиночку; жестокие молодые глаза, не замечая, глядели сквозь него. Уже надоело обижаться. Плечи согнула усталость, он больше не старался держать спину и гордо задирать подбородок. Ни одна не посмотрит, не оглянется. А разве есть на что? Тридцать скоро, кислый, линялый, необаятельный. Какой барышням интерес тебя разглядывать?

Вспомнилось, что давно пора домой (мамаша Визбич ужин после девяти не подавала). Но возвращаться в пустую холодную пещеру – вскарабкаться по лестнице, засветить газ, плюхнуться перед столом и звереть, поскольку делать нечего, читать нечего, курить нечего, – ох, нет, ни за что. Несмотря на будний день пабы Камден-тауна были битком набиты. Возле двери болтали три толстухи, похожие на кружки в их грубых обветренных руках. Изнутри неслись хриплые голоса, пивной запах и клубы дыма. Флаксман небось сидит в «Гербе». Может, рискнуть? Полпинты горького три с половиной пенса, а в кармане даже четыре и полпенни, с везунчиком. В конце концов, везунчик – законное средство платежа.