БЫВАЛ И Я В АРКАДИИ 7 страница

― Это глупый сон, ― серьезно сказала Бенцон, ― а его развязка еще глупее! Тебе нужен отдых, Юлия. Вздремни еще немного, я тоже собираюсь поспать часок-другой.

И она вышла из комнаты, а Юлия поступила так, как ей было велено.

Когда она проснулась, в окна ярко светило полуденное солнце и сильный аромат ночных фиалок и роз разливался по комнате.

― Что это, ― в изумлении воскликнула Юлия, ― мой сон! ― Но когда она огляделась, то увидела, что над нею на спинке софы, где она спала, лежит великолепный букет из роз и ночных фиалок.

― Крейслер, мой милый Крейслер, ― нежно сказала Юлия, взяла букет и погрузилась в мечтательные грезы.

Принц Игнатий прислал спросить, разрешит ли ему Юлия посидеть у нее часок. Она быстро оделась и поспешила в комнату, где ее уже ждал Игнатий с полной корзинкой фарфоровых чашек и китайских кукол. С присущей Юлии добротой она могла целыми часами терпеливо играть с принцем, внушавшим ей глубокую жалость. У нее никогда не вырывалось ни одного насмешливого, тем более обидного слова, как это нередко случалось с другими, особенно с принцессой Гедвигой, и потому принц превыше всего ценил общество Юлии и даже называл ее часто своей маленькой невестой. Чашки и куколки были расставлены, и Юлия как раз обратилась к японскому императору от имени маленького арлекина (обе куколки стояли одна против другой), когда в комнату вошла Бенцон.

Некоторое время она наблюдала за игрой, потом поцеловала Юлию в лоб со словами: «Ах ты, мое милое, доброе дитя!»

Надвинулись поздние сумерки. Юлия, которой, по ее желанию, было разрешено не являться к столу, сидела одна в своей комнате и ждала мать.

Вдруг послышались легкие, скользящие шаги, дверь отворилась, и в комнату вошла принцесса, в своем белом платье похожая на привидение; лицо ее помертвело, взгляд был неподвижен.

― Юлия, ― тихим, глухим голосом проговорила она, ― Юлия! Называй меня глупой, взбалмошной, безумной, но не замыкай от меня своего сердца, я так нуждаюсь в твоем сострадании, в утешении! Меня сразил недуг от чрезмерного возбуждения и крайней усталости, и причиной всему ― этот гнусный танец; теперь все позади, мне лучше! Принц уехал в Зигхартсвейлер! Меня тянет на воздух, идем побродим по парку!

Когда Юлия с принцессой дошли до конца аллеи, сквозь густую чашу пробился яркий свет и они услышали духовные песнопения.

― Это вечерняя литания в капелле Святой Марии, ― воскликнула Юлия.

― Да, ― ответила принцесса, ― пойдем туда, помолимся! Помолись и ты за меня, Юлия!

― Мы будем молиться, ― сказала Юлия, глубоко потрясенная состоянием подруги, ― мы будем молиться, чтобы злой дух никогда не приобрел над нами власти, чтобы нашу чистую, смиренную душу не смущали бесовские соблазны.

Девушки подошли к капелле, находившейся в отдаленном конце парка; оттуда уже выходили крестьяне, только что певшие литанию перед украшенным цветами и освещенным лампадами образом святой Марии. Подруги преклонили колена на молитвенной скамеечке. И тут певчие на небольшом возвышении, построенном возле алтаря, запели гимн «Ave maris Stella» [78], недавно сочиненный Крейслером.

Гимн начинался тихо, затем напев стал громче, все более ширясь до слов «dei mater alma» [79], и постепенно стихал, покуда не замер на словах «felix coeli porta» [80], словно унесся на крыльях вечернего ветра.

Девушки все еще стояли на коленях, охваченные пламенным благочестием. Священник бормотал молитвы, а издали, точно хор ангельских голосов с покрытого облаками ночного неба, звучал гимн «О sanctissima» [81], который по пути домой затянули крестьяне.

Наконец священник благословил молящихся. Тогда девушки поднялись с колен и обняли друг друга. Неизъяснимая печаль, сотканная из восторга и скорби, казалось, безудержно рвалась наружу из их груди, и горючие слезы, катившиеся из глаз, были каплями крови, которые сочились из их израненных сердец.

― То был он, ― едва слышно прошептала принцесса.

― Он, ― повторила Юлия.

Они поняли друг друга.

Умолкший лес стоял, полный предчувствия, словно ожидая, когда поднимется луна и прольет на него свое мерцающее золото. Хорал, все еще звучавший в ночной тиши, казалось, возносился к облакам, что алой грядой опустились на горы, как бы указуя путь яркому светилу, перед которым уже меркли звезды.

― Ах, ― проговорила Юлия, ― что же нас так волнует и пронзает нам душу такой скорбью? Послушай, каким утешением звучит доносящийся к нам издали хорал! Мы сотворяли молитву, и из золотых облаков полились к нам светлые голоса, сулящие небесное блаженство.

― Да, моя дорогая Юлия, ― серьезно и твердо ответила принцесса, ― там, над тучами, ― спасение и блаженство, и я бы хотела, чтобы небесный ангел вознес меня к звездам прежде, чем мною овладеют темные силы. Я хотела бы умереть, но я знаю, меня похоронят в княжеском склепе, и погребенные там предки не поверят, что я умерла, они сбросят с себя оцепенение смерти и, восстав к призрачной жизни, прогонят меня. И тогда меня не примут ни мертвые, ни живые, и я нигде не найду приюта.

― Что ты говоришь, Гедвига, боже мой, что ты говоришь? ― в испуге вскричала Юлия.

― Мне уже однажды это приснилось, ― продолжала принцесса тем же вялым, почти равнодушным тоном. ― А может быть, какой-нибудь мой свирепый предок стал вампиром и сосет мою кровь? Не оттого ли у меня так часто бывают обмороки?

― Ты больна, ― воскликнула Юлия, ― ты тяжело больна, Гедвига, тебе вреден ночной воздух, пойдем скорее домой! ― С этими словами она обняла принцессу, которая не прекословя позволила себя увести.

Месяц поднялся высоко над Гейерштейном, заливая волшебным светом деревья и кусты, а те шумели и шелестели на тысячу ладов, ласково перешептываясь с ночным ветерком.

― Как прекрасен все-таки мир! ― сказала Юлия. ― И как щедра природа, которая дарит нам свои дивные чудеса, будто добрая мать любимым детям!

― Ты так думаешь? ― отозвалась принцесса и, немного помолчав, продолжала: ― Я бы не хотела, чтобы ты слишком близко приняла к сердцу сказанные мною слова, и прошу тебя считать их изъявлением дурного расположения духа. Тебе еще неведома губительная скорбь жизни. Природа жестока, она бережет и лелеет только здоровых своих детей, больных же покидает и даже обращает против них свое грозное оружие. Ах, ведь ты знаешь, что прежде природа казалась мне картинной галереей, предназначенной для того, чтобы упражнять силу ума и рук, но теперь все переменилось, ибо я не вижу ничего, не жду от природы ничего, кроме ужасов и страданий. Мне было бы приятнее скользить по ярко освещенным залам среди разнообразного общества, чем бродить с тобою вдвоем в эту светлую лунную ночь.

Юлии стало страшно; она заметила, что силы Гедвиги быстро иссякают, и ей лишь с величайшим трудом удавалось поддерживать принцессу во время ходьбы.

Наконец они достигли дворца. Невдалеке от него на каменной скамье под кустом бузины виднелась какая-то темная фигура. Заметив ее, Гедвига радостно воскликнула: «Благодарение пречистой деве и всем святым, это она!» ― и, точно почувствовав вдруг прилив сил, она отстранила Юлию и направилась прямо к сидящей фигуре, которая поднялась со скамьи и проговорила глухим голосом:

― Гедвига, мое бедное дитя!

Юлия увидела женщину, с головы до ног закутанную в темный плащ, черты ее лица скрывала густая тень. Юлия остановилась, трепеща от ужаса.

Женщина и принцесса опустились на скамью. Незнакомка нежно отвела локоны со лба принцессы, потом положила на него руки и тихо, медленно заговорила на каком-то незнакомом Юлии языке. Через несколько минут женщина крикнула Юлии:

― Девушка, беги скорее в замок, зови камеристок, вели перенести принцессу в дом! Она впала в сладкий сон и после него проснется здоровой и веселой.

Юлия, не теряя ни секунды, несмотря на изумление, немедля исполнила все, что ей было приказано.

Когда она вернулась с камеристками, принцесса, заботливо укутанная шалью, действительно спала непробудным сном, а женщина скрылась.

― Скажи мне, ― спросила Юлия на другое утро, когда принцесса проснулась совершенно исцеленная и не осталось ни малейших следов душевного расстройства, чего Юлия опасалась более всего, ― скажи мне, ради бога, кто эта удивительная женщина?

― Не знаю, ― отвечала принцесса, ― я видела ее только раз в жизни. Помнишь, ребенком я однажды опасно заболела, и все врачи отказались меня лечить. Проснувшись как-то ночью, я вдруг увидела ее у своей постели, и она, как и теперь, меня убаюкала, я погрузилась в сладкую дремоту, после чего пробудилась совершенно здоровой. Минувшей ночью образ этой женщины впервые воскрес опять перед моими глазами, мне казалось, что она должна явиться вновь, чтобы спасти меня, и это действительно случилось. Прошу тебя, если ты меня любишь, не упоминай об этом случае, не проговорись ни словом, ни жестом, что с нами произошло что-то необыкновенное. Вспомни Гамлета и будь моим дорогим Горацио! Без сомнения, с этой женщиной связаны какие-то таинственные обстоятельства, но пусть они так и останутся для нас тайной, мне кажется, что было бы опасно стараться обнажить ее. Разве не довольно того, что я здорова, весела и избавилась от всех преследовавших меня призраков?

Все удивлялись внезапному выздоровлению принцессы. Лейб-медик утверждал, что на нее так разительно подействовала ночная прогулка в капеллу Девы Марии, встряхнувшая ее нервы, и он только забыл прописать больной это средство. Но Бенцон сказала про себя: «Гм... у нее побывала старуха. Что ж, на сей раз это еще сойдет ей с рук!»

Но теперь настало время разрешить роковой для биографа вопрос: ты...

 

(М. пр.) ...любишь меня, прелестная Мисмис? О, повторяй, повторяй это мне тысячу раз, чтобы меня преисполнило еще более упоительное блаженство и я наговорил столько вздора, сколько приличествует герою-любовнику, придуманному лучшим сочинителем романов! Но, мое сокровище, ты-то уже заметила мою удивительную склонность к пению, так же как и мое совершенство в этом искусстве, а теперь, дорогая, не доставишь ли и ты мне удовольствие, не споешь ли мне маленькую песенку?

― Ах! ― отвечала Мисмис. ― Ах, возлюбленный Мурр, хоть я не совсем новичок в пении, но ты знаешь, что случается с молодыми певицами, когда они в первый раз выступают перед артистами и знатоками своего дела. Страх и робость сжимают им горло, и прекраснейшие звуки, все трели и морденты самым злосчастным образом застревают в глотке, будто рыбьи кости. Пропеть тогда арию просто немыслимо, и потому рекомендуется начинать с дуэта. Попробуем спеть небольшую песенку, дорогой, если тебе угодно!

Я с радостью согласился. Мы сейчас же затянули нежный дуэт: «С первого взгляда к тебе устремилось сердце мое...» и т. п. и т. п. Сначала Мисмис робела, но вскоре ее ободрил мой сильный фальцет. Голосок у нее был премилый, исполнение выразительное, мягкое и нежное ― словом, она оказалась отличной певицей. Я был восхищен, хотя и понял, что приятель Овидий подвел меня и на сей раз. Мисмис так отличилась в искусстве cantare [82], что chordas tangere [83] оказалось ни к чему и незачем было требовать гитару.

Потом Мисмис пропела с поразительной легкостью и редкой выразительностью и изяществом известную арию «Di tanti palpiti» [84]. От героически мощного речитатива она без малейшего напряжения перешла на чисто кошачье нежное анданте. Эта ария была словно нарочно для нее создана, сердце мое переполнилось, и я испустил громкий радостный клик. Ах! Этой арией Мисмис могла бы вдохновить чувствительные души целого сонма котов! Мы спели еще один дуэт из новой оперы, который тоже так удался нам, как будто был нарочно для нас написан. Из нашей груди вырывались дивные рулады, бесподобные по блеску, ибо большей частью они состояли из хроматических гамм. Надобно вам заметить, что нашей кошачьей породе свойственны хроматизмы, поэтому всякий композитор, желающий сочинять музыку для котов, хорошо сделает, если построит и мелодию и все остальное на хроматической гамме. Жаль, я позабыл имя превосходного музыканта, сочинившего тот дуэт; очень милый и достойный человек и композитор вполне в моем вкусе.

Пока мы пели, на крыше появился черный кот, не сводивший с нас своего горящего взора.

― Извольте отсюда убраться, любезный друг, ― закричал я ему, ― а не то я выцарапаю вам глаза и сброшу вас с крыши; если же вам угодно петь с нами, то сделайте милость! ― Я знал, что у этого юноши в черном превосходный бас, и потому предложил спеть одну вещь, правда, не особенно мною любимую, но очень подходившую к случаю, ввиду моей близкой разлуки с Мисмис. Мы пели: «Не свижусь я больше с тобой, дорогой!» Но едва я начал уверять вместе с черным котом, что боги будут ко мне милостивы, как в нас полетел внушительный кусок черепицы и чей-то противный голос завопил: «Да замолчите ли вы, проклятые коты!» В смертельном страхе мы в одно мгновение бросились в разные стороны и скрылись на чердаке. О, лишенные эстетического чутья, бессердечные варвары, бесчувственные даже к самым трогательным жалобам любовной тоски, помышляющие только о мщении, гибели и смерти!

Как я уже говорил выше, то, что должно было излечить меня от любовного недуга, опутало меня еще сильней; Мисмис была так музыкальна, что мы импровизировали вместе приятнейшим образом. Она научилась восхитительно вторить моим собственным мелодиям; из-за этого я окончательно одурел, и любовь меня так извела, что я вовсе иссох, стал бледен и жалок на вид. Наконец после долгих терзаний мне пришло на ум последнее, хотя и отчаянное средство для излечения от любви. Я решил предложить Мисмис лапу и сердце. Она приняла предложение, и как только мы стали супругами, я заметил, что любовных страданий моих как не бывало. Я уписывал молочный суп и жаркое с отменным аппетитом, вернулась ко мне и прежняя жизнерадостность, бакенбарды распушились, шерстка приобрела прежний красивый лоск, ибо теперь я больше чем когда-либо следил за своим туалетом, между тем как моя Мисмис, напротив, совсем перестала им заниматься. Несмотря на это, я создал в честь моей Мисмис еще несколько сонетов, и они звучали тем прекрасней и правдивей, чем высокопарней я выражал свою мечтательную нежность, пока мне не показалось, что я довел ее до самых крайних пределов. Наконец, я посвятил своей любезной еще один обширный труд и таким образом в литературно-эстетическом отношении сделал все, что можно требовать от честного и пламенно влюбленного кота. С тех пор мы с Мисмис вели домовитую, тихую и счастливую жизнь на соломенной циновке у двери хозяина. Но есть ли прочное счастье в этом мире! Вскоре я стал замечать, что Мисмис часто бывает рассеянна в моем присутствии, а когда я с ней разговариваю, отвечает невпопад; часто у нее вырывались глубокие вздохи, петь она предпочитала только томные любовные песни и под конец совсем ослабла и заболела. Когда я спрашивал, что с ней, она только гладила меня по щекам и отвечала: «Ничего, решительно ничего, мой милый, добрый папаша!» Но все это было мне совсем не по нутру. Часто ждал я ее напрасно на соломенной циновке и тщетно искал в погребе и на чердаке, а когда наконец находил и нежно упрекал ее, она оправдывалась тем, что для ее здоровья необходимы долгие прогулки и один врач кошачьей породы прописал ей даже поездку на воды. Но это мне тоже было не по нутру. Должно быть, она почувствовала мою скрытую досаду и пыталась успокоить меня, осыпая ласками, но и в этих ласках ее было что-то особенное, чего я не могу выразить, что охлаждало меня, вместо того чтобы воспламенять страсть, и это мне опять-таки пришлось не по нутру. Не догадываясь о том, что такое поведение моей Мисмис должно иметь особые причины, я лишь понял, что мало-помалу во мне угасла последняя искорка любви к желанной и что рядом с нею меня одолевает смертельная скука. Поэтому я шел своей дорогой, а она своей; если же случай сводил нас иногда на соломенной циновке, то мы делали друг другу нежнейшие упреки, были самыми любящими супругами и воспевали наш мирный домашний уют.

Однажды меня посетил в комнате моего хозяина черный обладатель баса. Он начал говорить какими-то таинственными недомолвками, потом вдруг ни с того ни с сего спросил меня, живем ли мы в ладу с Мисмис, ― словом, мне стало ясно: на душе у черного кота есть нечто такое, что он желает мне открыть. Наконец все объяснилось. Некий юноша, служивший в солдатах, вернулся домой и жил по соседству на маленький пенсион, который в виде рыбьих костей и объедков выбрасывал ему владелец небольшого трактира. Он обладал прекрасной осанкой, был сложен как Геркулес и к тому же носил богатый иностранный черно-серо-желтый мундир, а на груди у него сверкал почетный орден Поджаренного сала, полученный за доблесть, проявленную при очистке от мышей целого амбара, в чем, кстати, ему помогали несколько товарищей. На этого кота обратили свои взоры девицы и дамы. Все сердца начинали биться громче, когда он появлялся, отважный и дерзкий, высоко подняв голову, с пламенем во взоре. Он-то, по уверениям черного, и влюбился в мою Мисмис, и она отвечала ему взаимностью; было доподлинно известно, что они еженощно сходились на тайные любовные свидания за трубой или в погребе.

― Меня поражает, любезный друг, ― говорил черный кот, ― как вы, при вашей проницательности, давно этого не заметили! Но на любящих супругов часто нападает слепота, и я весьма опечален, что долг дружбы повелевает мне открыть вам глаза, ибо я знаю, вы по уши влюблены в свою очаровательную супругу.

― О Муций (так звали черного кота), о Муций, ― воскликнул я, ― люблю ли я, безумец, ее, эту прекрасную изменницу! Я молюсь на нее, я принадлежу ей душой и телом! Нет, она не могла нанести мне такого удара, верная душа! Муций, черный клеветник, получай награду за свой мерзостный поступок!

Я поднял лапу с выпущенными когтями, но Муций дружелюбно посмотрел на меня и сказал, не теряя спокойствия:

― Не горячитесь, милейший, вы разделяете участь многих достойнейших мужчин! Всюду царит подлое непостоянство и особенно, к несчастью, у нашей братии.

Я опустил поднятую лапу, несколько раз высоко подпрыгнул, как бы в сильнейшем отчаянии, и яростно закричал:

― Возможно ли, возможно ли! О рать небес! Земля! И что еще? Прибавить ад? И кто же? Черно-серо-желтый кот? А она, супруга нежная, столь верная всегда и полная любви, коварно обмануть, презреть могла того, кто, убаюкан грезами любви, так часто почивал на бархатной груди? О, лейтесь, слезы, лейтесь по неверной! Тысяча проклятий! Нет, не бывать тому! Черт побери этого пегого бродягу за трубой!

― Успокойтесь, молю вас, ― сказал Муций, ― вы слишком предаетесь внезапно постигшему вас горю. Как истинный друг, я не хочу больше нарушать ваше приятное отчаяние. Если вы настолько безутешны, что захотите покончить с собой, я могу снабдить вас отменным крысиным ядом; впрочем, нет, я этого не сделаю, вы такой любезный, очаровательный кот, было бы до слез жаль вашей молодой жизни! Утешьтесь, отпустите Мисмис на все четыре стороны, на свете и кроме нее полно прелестных кошек. Прощайте, милейший!

С этими словами Муций прыгнул в открытую дверь.

Когда я, спокойно лежа под печкой, размышлял об открытиях, сделанных котом Муцием, я почувствовал, что в душе моей шевельнулось нечто похожее на тайную радость. Теперь я знал, что происходит с Мисмис, и муки неизвестности кончились. И все же я, приличия ради, выказал подобающее случаю отчаяние, и, как я полагал, те же приличия требовали, чтобы я задал черно-серо-желтому коту изрядную трепку.

Ночью я подстерег влюбленную пару за трубой и с криком: «Дьявольский, мерзкий соблазнитель!» ― злобно набросился на своего соперника. Однако, значительно превосходя меня силой ― что я, к несчастью, обнаружил слишком поздно, ― он вцепился в меня и так свирепо отделал, что от шкуры моей полетели клочья, после чего он быстро скрылся. Мисмис лежала в обмороке; но когда я приблизился к ней, она вскочила так же проворно, как и ее любовник, и умчалась вслед за ним на чердак.

Весь разбитый, с окровавленными ушами, заковылял я вниз к своему хозяину, проклиная пришедшую мне в голову блажь ― защищать от гнусных посягательств свою честь; теперь я нисколько не почитал для себя зазорным навсегда уступить Мисмис черно-серо-желтому коту.

«Какой жестокий рок! ― думал я. ― Во имя возвышенной романтической любви своей я попал в канаву, в водосточный желоб, а семейное счастье не принесло мне ничего, кроме жестоких побоев».

Наутро я немало удивился, когда, выйдя из комнаты хозяина, нашел Мисмис на соломенной циновке.

― Милый Мурр, ― заговорила она ласково и спокойно, ― мне кажется, я люблю тебя уже не так страстно, как прежде, и это очень меня печалит.

― О дорогая Мисмис, ― отвечал я нежно, ― у меня сердце разрывается, но я должен сознаться, что с тех пор, как произошли некоторые события, я тоже стал к тебе равнодушен.

― Не сочти за обиду, милый друг, ― продолжала Мисмис, ― но мне кажется, ты давно уже сделался для меня совершенно непереносим.

― Силы небесные! ― воскликнул я вдохновенно. ― Какое родство душ, я испытываю такое же чувство!

Придя к полному согласию в том, что мы сделались друг другу совершенно невыносимы и потому разлука наша неминуема, мы нежно обвили друг друга лапами и заплакали радостными и благодатными слезами!

Затем мы расстались; отныне каждый из нас убедился в величии души другого и превозносил его всякому, кто только хотел слушать. «Бывал и я в Аркадии!» ― воскликнул я и с новым жаром приналег на искусства и науки.

 

(Мак. л.) ... ― Да, ― сказал Крейслер, ― говорю вам со всей искренностью, ― этот покой представляется мне грозней разъяренной бури. В томительное глухое затишье перед опустошительной грозой погружен теперь весь двор, который князь Ириней выставляет напоказ наподобие старинного альманаха с золотым обрезом duodecimo [85]. Напрасно, светлейший повелитель, подобно второму Франклину, изобретает громоотводы в виде непрерывной смены блестящих празднеств ― молния все-таки ударит и, может быть, опалит даже его собственный парадный камзол. Правда, принцесса Гедвига напоминает теперь всем своим видом светло и ясно льющуюся мелодию, сменившую дикие и беспокойные аккорды, что беспорядочно вырывались из ее израненной груди, но... Так вот, Гедвига, просветленная и радостная, горделиво выступает рука об руку с бравым неаполитанцем, а Юлия дарит его своей прелестной улыбкой и благосклонно внимает любезностям, которые принц, не сводя глаз с нареченной невесты, умеет отпускать ей так ловко, что они рикошетом поражают ее юную неопытную душу еще вернее, чем если бы смертоносное оружие было направлено прямо в цель! А ведь сказывали, если верить Бенцон, что сначала Гедвига испугалась принца Гектора будто mostro turchino, а потом и кроткой, спокойной Юлии, этому чистому созданию, разряженный général en chef [86] явился в образе гадкого василиска! О, вы правы, чуткие души! Черт побери, да разве я не читал во «Всемирной истории» Баумгартена, что змий, лишивший нас рая, щеголял сверкающей золотом чешуей? Это приходит мне на ум, когда я смотрю на блистающего золотым шитьем Гектора. Впрочем, Гектором звали также одного весьма достойного бульдога, питавшего ко мне необыкновенную любовь и преданность. Хотел бы я, чтобы собака была рядом со мной, уж я натравил бы ее на светлейшего тезку, и она схватила бы его за полы, когда тот, надувшись, шествует между двумя милыми сестрами! Или научите меня, маэстро, вы ведь мастак по части фокусов, научите, как бы это по желанию, в нужную минуту обращаться в осу; я бы до тех пор донимал сиятельного пса, пока не вывел бы его из себя и не сбил с него проклятую спесь.

― Я дал вам высказаться до конца, Крейслер, ― начал маэстро Абрагам, ― и спрашиваю вас теперь, согласны ли вы выслушать меня спокойно? Тогда я вам открою некоторые вещи, подтверждающие ваши предчувствия.

― Разве я не степенный капельмейстер ― я имею в виду не философский смысл этого слова, не то, что я постулировал свое «я» в степени капельмейстера, ― нет, я отношу это к своей моральной способности сохранять степенность в благопристойном обществе и не ерзать, когда меня кусают блохи.

― Если так, ― продолжал маэстро Абрагам, ― то узнайте, Крейслер, что некая удивительная случайность позволила мне глубоко заглянуть в жизнь принца. Вы были правы, сравнив его со змием в раю. Под красивой оболочкой ― уж этого у него не отнимешь ― кроется яд развращенности, более того ― гнусная подлость. Он замышляет недоброе, ― из многого, что произошло, я заключаю, что он наметил своей жертвой прелестную Юлию.

― Ого! ― вскричал Крейслер, заметавшись по комнате. ― Так вот каковы твои сладкие песни?! Хорош гусь! Вот это ловко! Принц наш, оказывается, проныра, он протягивает лапы сразу и за дозволенными и за недозволенными плодами! Но берегись, сладкоречивый неаполитанец! Ты не знаешь, что Юлию охраняет храбрый капельмейстер с недурной музыкой в крови и, как только ты к ней приблизишься, он обойдется с тобой, будто с окаянным квартквинтаккордом, который нужно разрешить. И капельмейстер поступит так, как требует его ремесло, то есть разрешит тебя, всадив пулю в голову или проткнув тебя вот этой скрытой в трости шпагой!

Тут Крейслер вытащил из трости шпагу, стал в позицию и спросил маэстро, достаточно ли он презентабелен, чтобы проткнуть сиятельную собаку.

― Успокойтесь, успокойтесь, Крейслер, ― отвечал маэстро Абрагам. ― Чтобы испортить принцу игру, отнюдь не требуется таких геройских подвигов. Для борьбы с ним есть другое оружие, и я дам вам его в руки. Вчера я сидел в рыбачьей хижине, когда принц проходил мимо со своим адъютантом. Они меня не заметили. «Принцесса хороша, ― сказал принц, ― но маленькая Бенцон божественна! Вся кровь во мне закипела, когда я ее увидел; она должна стать моей еще до того, как я предложу руку принцессе. Ты думаешь, она будет непреклонна?» ― «Какая женщина устоит перед вами, ваша светлость», ― отвечал адъютант. «Но, черт побери, ― продолжал принц, ― она, кажется, добродетельная девица!» ― «И простодушная, ― со смехом подхватил адъютант, ― а как раз добродетельные и простодушные девицы, застигнутые врасплох натиском привычного к победам мужчины, покорно ему уступают, считая все перстом божьим, да еще загораются пламенной любовью к победителю! Так и с вами может случиться, ваша светлость». ― «Это было бы недурно! ― воскликнул принц. ― Но как бы увидеть ее наедине! Как к ней подступиться?» ― «Ничего нет легче, ― отвечал адъютант. ― Я заметил, что малютка часто гуляет одна по парку... Если вы...» Но тут голоса замерли вдали. Я не мог больше ничего разобрать! Вероятно, они сегодня же постараются привести в исполнение какой-нибудь адский план, и его надобно расстроить. Я мог бы сделать это сам, но по некоторым причинам мне бы не хотелось до срока показываться принцу. Поэтому, Крейслер, вам надлежит не откладывая отправиться в Зигхартсгоф и подстеречь Юлию, когда она, как обычно, в сумерки пойдет к озеру кормить ручного лебедя. Итальянский злодей, вероятно, дознался именно об этой ее прогулке. Но вы получите оружие и самые необходимые наставления, Крейслер, чтобы показать себя доблестным стратегом в бою с опасным принцем!

Биографа снова приводит в отчаяние крайняя отрывочность сведений, из которых он должен склеивать свою повесть. Пожалуй, здесь было бы уместно упомянуть, какие разъяснения и указания дал Крейслеру маэстро Абрагам. Ибо когда позднее и появится самое оружие, тебе, любезный читатель, невозможно будет понять все связанные с ним обстоятельства. Однако злосчастный биограф не знает пока ни единого словечка из того наставления, посредством коего честный капельмейстер (это по крайней мере кажется достоверным) был посвящен в какую-то особо таинственную историю. Однако потерпи еще немного, благосклонный читатель! Вышеупомянутый биограф готов прозакладывать свой большой палец, столь необходимый для письма, что и эта тайна будет раскрыта до окончания книги.

Пока мы можем лишь рассказать, что, когда солнце стало клониться к закату, Юлия с корзинкой белого хлеба в руке, напевая, шла парком к озеру и остановилась посреди мостика неподалеку от рыбачьей хижины. Крейслер лежал в кустах, в засаде, держа у глаз сильную подзорную трубу, через которую он зорко следил за девушкой сквозь скрывавшие его ветки. Лебедь подплыл ближе, Юлия стала бросать ему кусочки хлеба, он их жадно глотал. Юлия кормила его, продолжая громко петь, а потому не услышала торопливых шагов приближавшегося к ней принца Гектора. Она вздрогнула, точно в сильном испуге, когда он внезапно очутился перед ней. Принц схватил ее руку, прижал к груди, к губам, а затем, став рядом с Юлией, перегнулся через перила моста. Юлия, глядя в озеро, продолжала кормить лебедя, а принц пылко ей что-то говорил.

― Эй, вельможа! Не корчь таких мерзостно-слащавых гримас! Разве ты не видишь, что я сижу совсем близко от тебя и могу надавать тебе пощечин! Но, боже мой, отчего все сильнее разгораются пурпуром твои щеки, небесное дитя? Отчего ты так странно смотришь на этого злодея? Ты улыбаешься? Да, под его жарким ядовитым дыханием должно раскрыться твое сердце, подобно бутону, развертывающему под палящим лучом солнца свои прекрасные лепестки, и тем ускорить свою погибель!