XVI. ЧТО МОЖЕТ ВЫСТРАДАТЬ ЖЕНЩИНА (Рукопись женщины-самоубийцы. — Продолжение)

 

Как только жизнь вернулась, надо было заниматься ее нуждами.

Пасторское жалованье в приходе было маленьким; в общем и целом мой муж получал шестьдесят фунтов стерлингов в год.

Вдовам пасторов несчастной валлийской деревеньки не полагалось никакого пенсиона.

До нас только два пастора жили в уэстонском пасторском доме.

Первый не был женат.

У второго жена умерла раньше, чем он сам.

Так что до сих пор удручающая картина вдовьей нищеты не заботила паству.

Я стала первой, на которой несчастье осуществило подобный опыт.

За двадцать пять лет нашей жизни в пасторском доме, когда мой муж исполнял свои священнические обязанности, нам удалось сделать кое-какие сбережения — сумму, составляющую примерно годовое жалованье.

Но болезнь моего мужа унесла более половины этой суммы.

Так что ко времени смерти этого достойного человека у меня оставалось лишь около двадцати пяти фунтов стерлингов.

Большая часть мебели принадлежала приходу; однако в своего рода уставе, предоставлявшем комнату вдове покойного пастора, было сказано, что вдова эта имела право взять из мебели, находившейся в ее временном пользовании, все, что может считаться предметами первой необходимости.

Я была скромна в своем выборе. -

Кровать дубового дерева для меня, нечто вроде складной брезентовой кровати для дочери, четыре плетеных стула, два кресла, зеркало, стол, шкаф, немного кухонной утвари — этим и ограничились мои притязания.

Я попросила нового пастора подняться ко мне, дабы он сам оценил скромность моих желаний.

Пастор осмотрел все это своими холодными глазами и коротко заметил:

— Хорошо; если вы нуждаетесь еще в чем-нибудь, возьмите… только возьмите сразу же, так, чтобы нам друг друга больше не беспокоить.

— Благодарю вас! — ответила я. — Теперь у нас есть все, в чем мы нуждаемся.

Пока мы говорили, два ребенка, стоя на лестнице, через полуоткрытую дверь с любопытством посматривали на нас и своим смехом резко отличались от плачущей Элизабет.

Смех этих детей был для меня мучителен.

Я бросилась к двери, чтобы ее закрыть.

Пастор понял мое намерение.

— Не стоит, — сказал он, — я ухожу.

И он в самом деле вышел; дети по его знаку последовали за ним, но при этом то и дело оборачиваясь и новыми взрывами смеха оскорбляя нас в нашем несчастье.

Быть может, мое исстрадавшееся сердце видело зло там, где его и не было; беззаботность, свойственная возрасту этих детей, была, наверное, их единственным преступлением по отношению ко мне; однако, мне кажется, всякий возраст, как бы ни был он мал, должен уважать чужие слезы.

Страдание — одна из божественных ипостасей.

Несомненно, хотя Элизабет не произнесла ни слова, хотя она, казалось, даже не заметила эту ребячью веселость, столь для меня мучительную, эта веселость причинила ей жестокую муку: сначала, положив мою руку на свой влажный от пота лоб, она встала, чтобы пойти открыть окно, но на полпути, — а я не сводила материнских глаз с моего бедного ребенка, — на полпути остановилась, побледнела, покачнулась, вытянула руки, словно ловя воздух, и с трудом проговорила:

— Ах, Боже мой! Что со мной, мама?.. Мне кажется, что я больше не могу дышать… я задыхаюсь!

И в самом деле, задыхаясь, она едва не упала, но я успела подбежать к ней, усадить ее на стул, подтащила стул поближе к окну и открыла его.

После нескольких усилий, разрывавших мою грудь еще сильнее, чем грудь дочери, она в конце концов обрела утраченное дыхание, а вместе с дыханием к ней, похоже, вернулась и жизнь.

Ее глаза открылись, полные влаги; высохшие губы просили воды, и кровь, словно ей разрешили возобновить прерванный бег, поторопилась прихлынуть к вискам, заставив их пульсировать, и к щекам, окрасив их пунцовыми пятнами.

Боже, уж не больна ли моя бедная девочка более серьезно, чем я думала?! Я буду умолять моих деревенских друзей: как только они увидят в Уэстоне мил форде кого лекаря, пусть попросят его зайти к нам.

Но тут нас прервал — Элизабет в ее возвращении к жизни, меня в моих предчувствиях — деревенский бакалейщик; он пришел предъявить мне счет — двадцать шиллингов долга и заявил, что отныне, вместо расчетов через каждые три месяца, он просит нас делать покупки только за наличные или же оказать честь нашими покупками другому лавочнику.

Все было совершенно понятно: зная, что источник наших доходов иссяк вместе со смертью моего бедного супруга, и мало веря в платежеспособность вдовы и сироты, он решил ничего не давать нам в долг.

Я ответила ему с достоинством, спокойным голосом, но, по правде говоря, со слезами в душе, что его новое решение совпадает с нашим и, отдав ему двадцать шиллингов, которые он потребовал вернуть, больше его не задерживала.

Бакалейщик, без сомнения, не ожидал такой покладистости и столь скорой уплаты маленького долга, и поэтому, прежде чем расстаться со мной, уже стоя на лестнице, он пытался пробормотать какие-то извинения, ссылаясь на тяжелые времена и просьбы его жены быть бережливым.

Не слушая его, я закрыла за ним дверь.

Вне всякого сомнения, я только что сама сотворила себе врага; но, найдя в себе мужество стерпеть его безжалостность, я не смогла стерпеть его пошлость.

Видимо, сколь бы мы ни обнищали, он боялся потерять нас как покупателей.

О Боже, когда у нас кончатся деньги, что будет с нами, с бедной Бетси и со мной, среди людей, созданных в большом и малом по образцу человека, который только что вышел из этой комнаты?

На завтрак мы, как обычно, выпили по чашке молока. Наш бедный усопший, которого беспокоило здоровье его дочери и который порою с отеческой печалью смотрел на это хрупкое существо, — наш бедный усопший говорил, что нет для нее лучшего питания, чем молоко.

Чтобы приучить ребенка к такому завтраку, который поначалу внушал ей некоторую неприязнь, я сама пила молоко вместе с нею.

На следующий день после визита к нам бакалейщика, мы, одинаково внимательные друг к другу, заметили, что обе уже не добавляем в молоко мед.

Каждая из нас могла бы придумать этому объяснение, заявив, что предпочитает чистое молоко, но мы обе смогли сделать только одно — броситься в объятия друг другу и заплакать.

Наконец, Элизабет первая пришла в себя.

— Матушка, — сказала она, — слава Богу, отец дал мне хорошее воспитание. Хотя мы живем в Уэльсе, я хорошо знаю английский и французский; мне кажется, я могла бы стать гувернанткой девочки в каком-нибудь благородном доме или вести счета у какого-нибудь богатого торговца в Пембруке или в Милфорде.

— Да, конечно, дитя мое, это возможно, — согласилась я, — но тогда нам придется расстаться.

Элизабет подняла глаза к Небу и вздохнула.

Она словно хотела сказать: «Увы, отец тоже покинул нас и покинул навсегда; на примере этой вечной разлуки Бог вразумляет нас: какое счастье расставаться лишь ненадолго».

Я хотела отбросить мысль, которую моя дорогая бедняжка пыталась мне внушить.

— Дитя мое, — сказала я Бетси, — мы пока еще не в таком положении. Если будем экономить, мы сможет прожить на оставшиеся деньги год, а то и больше. Что ж, когда наступит горький час, попросим сил у Бога и, надеюсь, Бог даст нам их.

Мы допили молоко и уже через три дня вполне привыкли пить его без меда; мы даже нашли в нем тонкий вкус, какого не замечали раньше.

Я высказала это соображение первая.

— Видишь, матушка, — откликнулась Элизабет, — как нужда порождает привычку и как без многого, когда хочешь, можно преспокойно обойтись.

Этот вывод моей бедной крошки подвигнул нас к новым переменам: мы урезали в нашей жизни, и так весьма скромной, все, что только можно было урезать, и благодаря подобной бережливости, ничего в деревне не беря взаймы и потратив менее дюжины фунтов стерлингов, прожили полгода.

На этом наш опыт был завершен: невозможно было расходовать меньше, чем это делали мы.

Нам предстояло прожить так еще полгода, а затем все будет кончено! Впрочем, время от времени я всматривалась в мою бедную Элизабет со все возрастающей тревогой: хотя она никогда не жаловалась, хотя каждый раз, когда наши взгляды встречались, она пыталась улыбнуться, хотя она при случае успокаивала меня легким кивком, она явно слабела, в особенности для материнского взгляда.

К тому же порой у нее вырывался негромкий короткий и нервный кашель, который становился более продолжительным и упорным, когда ветер дул с севера, — тогда легкая дрожь пробегала по ее телу, хотя руки ее оставались сухими и даже горячими.

Очевидно, она была больна, но, когда я расспрашивала ее об этом недомогании, Бетси не могла мне объяснить его причины и рассказать, в каком месте тела кроется болезнь.

Правда, по мере того как ее плоть, казалось, боролась против какой-то разрушительной силы, ее личико обретало все более божественную пленительность; живая, она, казалось, возносится к Небесам и становится ангелом, хотя и оставалась еще на земле.

Я упоминала, что она первой высказала мысль о нашей разлуке, и, однако, каждый ее поступок заранее протестовал против такой возможности. Ей были известны все швейные работы, вышивала же она, как фея!

Она принялась за дело и творила чудеса; однако, не говоря уже о трудности извлечь материальную пользу из этих шедевров в такой маленькой деревне, как Уэстон, ей вскоре пришлось вообще отказаться от работы.

Склоняясь над ней, Бетси задыхалась; время от времени она вставала, встряхивала головой, пытаясь вздохнуть, и с ужасными спазмами, запрокинув голову, вновь падала на стул.

Поскольку прежде всего надо было беречь здоровье моего дорогого ребенка, я воспользовалась своей материнской властью, и эта работа была прервана.

Наступила зима, что мы никак не учитывали в своих расчетах. Наша комната, расположенная под самой черепицей и обращавшаяся в пекло летом, зимой становилась ледяной.

Так что без дров и угля мы обойтись никак не могли; уж скорее мы обошлись бы без хлеба.

К тому же, когда наступили холода, кашель у Бетси стал еще мучительнее, чем раньше. Он разрывал мне сердце, и ради того, чтобы уменьшить его, согревая воздух в комнате, я готова была бросить в огонь даже мою деревянную кровать.

Однажды я заметила, что дочь с тревогой смотрит на свой платок.

— О Боже, матушка, — воскликнула она, — что это со мной? Я кашляю кровью.

Меня словно ударили в самое сердце и тем больнее, что я должна была скрыть свое беспокойство.

— Это пустяк, — заявила я, — ты ведь сделала усилие, чтобы откашляться… Не можешь ли ты кашлять более осторожно?

Бетси грустно улыбнулась:

— Постараюсь.

И она спрятала в карман платок с пятнами крови.

Я вышла из дома и отправилась к деревенскому травнику, который некоторое время изучал медицину в Пембруке и теперь приготовлял целебное зелье для больных бедняков.

Я рассказала ему о том, что случилось с Бетси.

Выслушав меня, он пожал плечами:

— Что вы хотите, у молоденьких девушек всегда много сложностей со здоровьем! Но все же заварите вот эту травку, подсластите настой медом, и ваш ребенок, выпив его, почувствует себя лучше, лишь бы только в комнате было тепло.

Огонь и мед! Это было бы большой роскошью в нашей обычной жизни, но для заболевшей Бетси уже ничто не было роскошью и всякий медицинский совет становился приказом.

Расставшись с травником, я пошла к бакалейщику.

— А, соседка, — заулыбался он, — видно, вы поняли слишком буквально то, что я вам сказал; вы стали редкой гостьей у нас.

Я извинилась, сославшись на скудость наших потребностей.

— Так откуда же вы ко мне пришли? — спросил он с того сорта любезностью, что присуща мелким лавочникам.

— Я только что купила кое-какие растения у травника.

— Какие растения? Ведь я тоже продаю растения… Почему же вы не пришли ко мне? Я бы вам продал их точно так же, как он.

— Я не знала, какие именно мне нужны.

— Ах, вот что!.. И вот он-то выписал вам рецепт? Этот прощелыга суется в медицину! Да кто же это у вас заболел?

— Элизабет.

— А что с ней?

— Она кашляет, бедняжка, да так сильно, что сегодня у нее появилась кровь на губах.

— Вот как! И что же он ей дал против кашля? Медвежье ухо? Грудной чай?

— Нет, что-то вроде мха… Взгляните-ка сами!

— Это лишайник! Значит, у вашей дочери чахотка?

Я вся покрылась холодным потом; бесцеремонные слова этого Человека так соответствовали моим подозрениям, что я покачнулась и ухватилась за край прилавка, чтобы не упасть.

— И сколько он взял за это зелье? — поинтересовался лавочник.

— Два пенса, — ответила я сдавленным голосом.

— Два пенса! Ох, какой вор! Здесь товара не больше, чем на пенс… В будущем, соседушка, приходите ко мне, я вам дам вдвое больше и за половинную цену… Хотя, впрочем, лекарством против болезни вашей дочери, если только оно вообще существует, могли бы стать края более теплые, чем этот. Наш горный воздух вреден чахоточным; он их убивает в два счета, и я не очень-то удивлюсь, если в будущем году, в такую же пору, ваша бедная дочь… черт!., вы сами понимаете… Всего доброго!

Ответить я не смогла — меня душили рыдания.

Я взяла одной рукой чашку с медом, другой — пакетик с лишайником и вернулась в пасторский дом, дрожа от страха, что за время моего отсутствия с моей бедной Элизабет еще что-то случилось.

Но, к счастью, она почувствовала себя лучше.

Сидя за столом, она писала письмо, которое попыталась спрятать от меня.

Я знала, какое чистое сердце у бедного ребенка, и даже не стала ее ни о чем расспрашивать.

Так что у нее хватило времени сунуть бумагу за корсаж платья.

Час спустя она под каким-то предлогом вышла; через полуоткрытую занавеску я следила за ней и увидела, что она опустила письмо в почтовый ящик.