Глава двадцать третья

 

 

Описанным мной душевным переломом завершился второй, более продолжительный период моей жизни. Пути судьбы обрели иной смысл, чем прежде. В венский и веймарский периоды внешние знаки судьбы указывали направления, совпадавшие с содержанием моих внутренних душевных устремлений. Во всех моих сочинениях проявляются основные черты моего духовного мировоззрения, даже если внутренняя необходимость повелевала не распространять мои наблюдения исключительно на область духа. В моей воспитательной деятельности венского периода присутствовали лишь наметки цели, возникавшие из прозрений моей собственной души. На веймарскую же работу, связанную с Гете, влияло только то, что я рассматривал как задачу, поставленную именно этой работой. Привести в созвучие эти направления, проистекавшие из внешнего мира, с моими собственными не представляло для меня особых затруднений.

Именно из такого течения моей жизни возникла возможность ясным образом понять и описать идею свободы. Я не считаю, что рассматривал эту идею односторонне в силу того, что она имела важное значение в моей жизни. Она соответствует объективной действительности, и то, что переживается посредством этой идеи, при добросовестном стремлении к познанию не может изменить эту действительность, но лишь позволяет в большей или меньшей степени углубиться в нее.

С этим прозрением в идею свободы связан столь многими неправильно понятый "этический индивидуализм" моего мировоззрения. В начале третьего периода моей жизни он также превратился из элемента, принадлежащего миру моих живущих в духе понятий, в то, что охватывало отныне всего человека.

Как физическое и физиологическое мировоззрения той эпохи, к образу мышления которой я относился отрицательно, так и биологическое, рассматриваемое мной, при всем его несовершенстве, как мост к духовному, ставили передо мной требование наилучшим образом разработать собственные представления относительно обеих областей мира. Мне предстояло ответить на вопрос: могут ли человеку открываться во внешнем мира импульсы его поступков? И я пришел к заключению, что для божественно-духовных, внутренне одушевляющих человеческую волю сил не существует пути из внешнего мира во внутреннее существо человека. Это стало для меня очевидным благодаря верно понятому физическому, физиологическому, а также биологическому образу мышления. В природе невозможно найти такой путь, который извне побуждал бы к волению. Поэтому никакой божественно-духовный моральный импульс не может таким внешним путем проникнуть в ту область души, где приводится к бытию действующий в человеке собственный импульс воли. Внешние силы природы могут увлечь за собой лишь природное в человеке. И тогда мы имеем не свободное проявление воли, а лишь продолжение происходящих в человеке и через него природных процессов. А это значит, что человек не вполне охватил свое существо, но, как несвободный в своих поступках, завяз в своей внешней природной оболочке.

Здесь речь идет не о том, чтобы ответить на вопрос, свободна человеческая воля или нет, часто повторял я себе. Возникает совершенно другой вопрос: каким должен быть в душевной жизни путь, ведущий от несвободной природной воли к свободной, т. е. истинно моральной? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно понять, как божественно-духовное живет в каждой отдельной человеческой душе. Ведь из нее исходит моральное; следовательно, в ее всецело индивидуальном существе должен оживать моральный импульс.

Моральные законы — в виде заповедей, обязанные своим происхождением внешним обстоятельствам, среди которых живет человек (даже если они первоначально исходят из области духовного мира), превращаются в нем в моральные импульсы не в силу того, что он направляет на них свое воление, но лишь благодаря тому, что человек совершенно индивидуально переживает их мысле-содержание как нечто духовно-сущностное. В человеческом мышлении живет свобода; и непосредственно свободной является не воля, а мысль, укрепляющая волю.

Поэтому в моей "Философии свободы" я должен был особо акцентировать свободу мысли относительно моральной природы воли.

Медитативная жизнь придала и этой идее особую силу. Моральный мировой порядок все яснее вставал передо мной как реализованное на земле проявление такого рода порядков, которые действуют в высших духовных областях. Их может вобрать в мир своих представлений лишь тот, кто способен признать духовное.

В описываемый период моей жизни все эти воззрения соединились для меня в одну всеобъемлющую истину: существа и процессы мира не могут быть объяснены, если мышление используется именно для "объяснения"; это возможно лишь в том случае, если посредством мышления проникают в суть процессов, и тогда одно объясняется другим, одно становится загадкой, другое — ее разрешением, и человек сам становится словом для воспринимаемого им внешнего мира.

Тогда переживают также истинность того представления, что в мире и его деяниях господствует Логос, Мудрость, Слово.

Я надеялся с помощью этих представлений проникнуть в суть материализма. Пагубность этого образа мышления представлялась мне не в том, что материалист направляет свой взор на материальное проявление какого-либо существа, а в том, как он мыслит материальное. Он смотрит на материю и не замечает, что в действительности перед ним дух, который только проявляется в материальной форме. Он не знает, что дух претерпевает в материи метаморфозу, чтобы развивать деятельность, которая возможна только в этой метаморфозе. Дух должен придать себе сначала форму физического мозга, чтобы в этой форме жить в мире представлений, который предоставляется человеку в его земной жизни свободно действующим самосознанием. И действительно: в мозгу из материи поднимается дух, но лишь после того, как из духа выступит физический мозг.

Мое отношение к физическому и физиологическому образу представлений было отрицательным лишь по той причине, что, согласно ему, внешним побудителем к познаванию в человеке духовного является не пережитое материальное, а помысленное, причем материя мыслится так, что проследить ее вплоть до того момента, где она является духом, невозможно. Та материя, реальность которой утверждается этим образом представлений, реально нигде не существует. Основная ошибка всех материалистически настроенных естествоиспытателей состоит именно в невозможности их идеи материи. Вследствие этого они закрывают себе путь в духовное бытие. Материя, которая пробуждает в душе лишь то, что человек переживает в природе, делает мир "иллюзией".

Идеи эти, столь интенсивно вступившие в мою душевную жизнь, были обобщены мной четыре года спустя в моей книге "Миро- и жизневоззрения в XIX столетии", в главе "Мир как иллюзия". (Эта книга в позднейших расширенных изданиях получила название "Загадки философии"[135].)

Биологический образ представлений не позволяет подобным же образом вдаваться в характеристики, полностью вытесняющие представляемое из той области, которую человек способен пережить, и оставляющие его душевной жизни только иллюзии. При таком образе представлений невозможно даже приблизиться к объяснению того, что вне человека существует мир, который им не переживается и производит на него впечатление только через его органы чувств, причем это впечатление может быть совершенно несхожим с источником впечатления. Принижая важнейшее значение мышления в душевной жизни, можно поверить, что в этом еще есть какой-то смысл, когда утверждают, что субъективному восприятию света соответствует объективно некая форма движения в эфире (как это тогда представлялось), но нужно быть злостным фанатиком, чтобы "объяснять" подобным же образом воспринимаемое в области живой природы.

Подобное представление идей о природе никогда не приведет к идеям о моральном мировом порядке, говорил я себе. Оно может только рассматривать этот порядок как то, что проникло в физический мир человека из области, чуждой познанию.

Для начала третьего периода моей жизни значительным, однако, было не то, что перед моей душой вставали эти вопросы (они давно уже волновали меня). Самым важным являлось то, что вся область моего познания, не претерпевая существенных изменений в своем содержании, под влиянием этих вопросов обрела в моей душе существенно большую, чем это было прежде, жизненную подвижность. В "Логосе" живет человеческая душа; как живет внешний мир в Логосе? Это — основной вопрос моей "Теории познания гетевского мировоззрения" (написанной в середине 80-х годов), а также других моих книг — "Истина и наука" и "Философия свободы". Данное душевное направление доминировало во всех идеях, разрабатываемых мной для проникновения в те душевные подосновы, исходя из которых Гете пытался осветить явления мира.

В описываемый период жизни меня особенно заботило то, что эти столь решительно отрицаемые мной идеи со страшной силой охватили мышление эпохи. Люди настолько прониклись ими, что не могли ощутить всю важность того, на что указывалось в противоположном им душевном направлении. Противоречие между тем, что было для меня ясной истиной, и взглядами моей эпохи я переживал так, что это переживание определило основной тон моей жизни в последние годы столетия.

У меня сложилось впечатление, что все происходящее в духовной жизни проистекало из этих противоречий. Я не отклонял всего того, что приносила эта духовная жизнь, но я испытывал глубокую боль, видя, как навстречу тому, что я расценивал как добро, как первые всходы духовной жизни, отовсюду встают разрушительные силы.

Поэтому меня сильно волновал вопрос: как найти путь, чтобы внутренне прозреваемой истине придать такие формы выражения, которые были бы понятны данной эпохе?

При переживании этого возникает такой образ: нужно взойти на труднодостижимую горную вершину; кто-то пытается сделать это с различных исходных точек, но каждый раз оказывается на том же самом месте, причем позади остаются усилия, которые он вынужден признать напрасными.

Однажды, в 90-х годах, во Франкфурте-на-Майне я читал лекцию о воззрениях Гете на природу. Во вступлении я отметил, что буду говорить о взглядах Гете на жизнь, ибо его идеи о свете и цвете таковы, что в современной физике не существует возможности перекинуть мост к этим идеям. В этой невозможности я видел знаменательный симптом, свидетельствовавший о духовной ориентации эпохи.

Спустя некоторое время мне пришлось беседовать с одним физиком, весьма известным в своей области[136], который усердно занимался воззрениями Гете на природу. В конце нашего разговора он сказал: представления Гете о цвете таковы, что физике здесь делать нечего. После этого я, конечно же, замолчал.

И так было со многим: то, что являлось для меня истиной, для современного образа мышления ничего не означало.