XVI. ОТСТУПЛЕНИЕ

 

Армия начала отступление вечером, чтобы скрыть свое движение от неприятеля и избежать дневной жары.

Был дан приказ следовать по берегу Средиземного моря, наслаждаясь морской прохладой.

Перед отъездом Бонапарт вызвал к себе Бурьенна и продиктовал ему приказ, предписывавший всем солдатам идти пешком, поскольку лошади, мулы и верблюды предназначались для больных и раненых.

Анекдот дает порой более полное представление о душевном настрое человека, чем самые пространные описания.

Когда Бонапарт продиктовал приказ Бурьенну, старший конюх, которого звали папаша Вигонь, вошел к генералу в палатку и, приложив руку к шляпе, спросил:

— Генерал, какую лошадь вы оставляете для себя? Бонапарт косо посмотрел на конюха и, ударив его хлыстом по лицу, вскричал:

— Разве ты не слышал приказа, дурак? Все идут пешком, и я тоже, как все. Вон!

Вигонь ушел.

В армии было трое больных чумой, слишком слабых, чтобы можно было думать об их транспортировке. Их оставили у горы Кармель на милость турок, под присмотром монахов-кармелитов.

К несчастью, там не оказалось Сиднея Смита, чтобы спасти французов. Турки их зарезали. Это известие дошло до Бонапарта, когда он находился в двух льё от горы Кармель.

И тут Бонапарт пришел в неистовую ярость, которую лишь предвещал удар хлыста, полученный папашей Вигонем. Последовало распоряжение остановить артиллерийские повозки и раздать солдатам факелы.

Им было приказано поджигать небольшие города, селения, деревушки, дома.

Ячмень уже колосился вовсю.

Его тоже подожгли.

То было жуткое и величественное зрелище. Весь берег на протяжении десяти льё был объят пламенем, и море, словно гигантское зеркало, отражало этот необъятный пожар.

Людям казалось, что они движутся между двумя стенами огня, настолько точно море отражало картину на берегу. Лишь покрытое песком взморье, уцелевшее от огня, казалось мостом, переброшенным через Коцит.

Берег представлял собой прискорбное зрелище.

Немногих, наиболее тяжело раненных, поместили на носилки, другие ехали на мулах, лошадях и верблюдах. Волею случая Фаро, раненному накануне, достался конь, на котором обычно ездил Бонапарт. Главнокомандующий узнал и своего скакуна и всадника.

— А! Вот как ты отбываешь сутки ареста! — вскричал он.

— Я отсижу их в Каире, — отвечал Фаро.

— Нет ли у тебя чего-нибудь выпить, Богиня Разума? — спросил Бонапарт.

— Стакан водки, гражданин генерал. Он покачал головой.

— Ладно, я знаю, что вам надо, — произнесла она. Порывшись в глубине своей тележки, она сказала:

— Держите!

С этими словами женщина протянула ему арбуз, привезенный с горы Кармель. Это был королевский подарок.

Бонапарт остановился и послал за Клебером, Боном и Виалом, чтобы поделиться с ними своей удачей. Раненный в голову Ланн ехал на муле. Бонапарт остановил его, и пятеро генералов пообедали, осушив целый сосуд и выпив за здоровье Богини Разума.

Вновь заняв место во главе колонны, Бонапарт ужаснулся.

Невыносимая жара, полное отсутствие воды, утомительный поход среди объятых пламенем дюн подорвали моральный дух солдат, и на смену благородным чувствам пришли жесточайший эгоизм и удручающее безразличие.

Это произошло внезапно, без всякого перехода.

Сначала стали избавляться от больных чумой под предлогом того, что их опасно везти.

Затем настал черед раненых.

Несчастные кричали:

— Я не чумной, я только раненый!

Они показывали свои старые раны или наносили себе новые.

Солдаты даже не оборачивались.

— Твоя песенка спета, — говорили они и уходили. Увидев это, Бонапарт содрогнулся.

Он загородил дорогу и заставил всех здоровых солдат, которые уселись на лошадей, верблюдов либо мулов, уступить верховых животных больным.

Двадцатого мая армия прибыла в Тантуру. Стояла удушающая жара. Солдаты тщетно искали какой-нибудь кустик, дающий тень, чтобы укрыться от огнедышащего неба. Они ложились на песок, но песок обжигал. Поминутно кто-нибудь валился с ног и больше не вставал.

Раненый, которого несли на носилках, просил воды. Бонапарт подошел к нему.

— Кого вы несете? — спросил он у солдат.

— Мы не знаем, гражданин генерал. У него двойные эполеты, вот и все. Человек перестал стонать и не просил больше пить.

— Кто вы? — спросил Бонапарт. Раненый хранил молчание.

Бонапарт приподнял край полотна, прикрывавшего носилки, и узнал Круазье.

— Ах! Бедное дитя! — воскликнул он. Круазье зарыдал.

— Ну-ну, — произнес Бонапарт, — не падай духом.

— Ах! — воскликнул Круазье, приподнявшись на носилках, — вы думаете, я плачу из-за того, что скоро умру? Я плачу, потому что вы назвали меня трусом, и я решил погибнуть потому, что вы назвали меня трусом.

— Но ведь потом, — сказал Бонапарт, — я послал тебе саблю. Разве Ролан не передал ее тебе?

— Вот она, — вскричал Круазье, хватаясь за оружие, которое лежало подле него и поднося его к губам. — Я хочу, чтобы ее зарыли в землю вместе со мной, и те, кто меня несет, знают о моем желании. Прикажите им это, генерал.

Раненый умоляюще сложил руки.

Бонапарт опустил край полотна, закрывавшего носилки, отдал приказ и удалился.

На следующий день, покидая Тантуру, армия оказалась перед морем зыбучего песка. Другого пути не было; артиллерия была вынуждена вступить на эту дорогу, и пушки увязли. Раненых и больных немедленно опустили на песок и запрягли всех лошадей в лафеты и повозки. Все было тщетно: зарядные ящики и пушки увязли в песке по самые ступицы. Здоровые солдаты попросили, чтобы им разрешили сделать последнее усилие. Они попытались сдвинуть артиллерию с места, но, как и лошади, напрасно потратили силы.

Французы со слезами на глазах оставили эту прославленную бронзу, которая была свидетельницей их побед и отзвуки залпов которой заставляли содрогаться Европу.

Двадцать второго мая они остановились на ночлег в Кесарии.

Множество раненых и больных скончалось, и свободные лошади уже не были столь редкими. Бонапарт плохо себя чувствовал: накануне он едва не умер от усталости. Все принялись его упрашивать, и он согласился вновь сесть в седло. Едва лишь они на рассвете отъехали на триста шагов от Кесарии, как какой-то человек, прятавшийся в кустах, выстрелил в него из ружья почти в упор и промахнулся.

Солдаты, окружавшие главнокомандующего, бросились в лес, прочесали его и схватили жителя Наблуса, которого приговорили к немедленному расстрелу.

Четверо сопровождающих отвели его к морю, подталкивая стволами своих карабинов; затем они нажали на спусковые крючки, но ни один из карабинов не выстрелил.

Ночь была очень влажной, и порох отсырел.

Сириец, изумленный тем, что он все еще держится на ногах, тотчас воспрянул духом, бросился в море и очень быстро добрался до довольно отдаленного рифа.

Оцепеневшие солдаты смотрели, как беглец удаляется, и даже не думали стрелять. Но Бонапарт, понимавший, сколь пагубное воздействие произведет на здешних суеверных жителей этот факт, если подобное покушение останется безнаказанным, приказал одному из взводов открыть огонь по беглецу.

Взвод повиновался, но человек был вне досягаемости выстрелов: пули падали в море, не долетая до скалы.

Наблусец вытащил из ножен висевший на груди канджар и угрожающе взмахнул им.

Бонапарт приказал вставить в ружья полуторный заряд и возобновить стрельбу.

— Бесполезно, — сказал Ролан, — я отправлюсь к нему. Сказав это, молодой человек скинул свою одежду.

— Останься, Ролан, — произнес Бонапарт. — Я не хочу, чтобы ты рисковал жизнью из-за какого-то убийцы.

Но Ролан, то ли не расслышав его слов, то ли не желая их слышать, уже взял канджар у шейха Ахера, отступавшего вместе с армией, и бросился в море с канджаром в зубах.

Все солдаты знали, что молодой капитан — самый отважный офицер армии, встали в круг и закричали «Браво!».

Бонапарту поневоле пришлось стать свидетелем близившегося поединка. Когда сириец увидел, что к нему направляется только один человек, он стал ждать, не пытаясь бежать. Человек, застывший со сжатыми кулаками, в одном из которых находился кинжал, был поистине прекрасен; он возвышался на утесе, словно статуя Спартака на пьедестале.

Ролан приближался к нему по прямой, как стрела, траектории.

Наблусец не пытался его атаковать, пока тот не вышел из воды и даже не без некоторого благородства отступил назад, насколько это позволяла длина утеса.

Ролан вышел из воды, юный, прекрасный и сверкающий, как морской бог. Противники оказались лицом друг к другу. Площадка, выступавшая над поверхностью моря, на которой они собирались биться, казалась панцирем гигантской черепахи.

Зрители ожидали увидеть схватку, в которой каждый из соперников, приняв меры предосторожности, явит им зрелище искусной и затяжной борьбы.

Однако этого не произошло.

Едва Ролан ступил на твердую почву и стряхнул воду, смекавшую с волос и застилавшую ему глаза, как он, не думая заслоняться от кинжала противника, кинулся на него не так, как один человек бросается на другого, а как ягуар бросается на охотника.

Все увидели, как засверкали лезвия канджаров; оба соперника, низвергнутые со своего пьедестала, упали в море.

Вода забурлила.

Затем появилась одна голова — белокурая голова Ролана

Он уцепился рукой за выступ скалы, затем поставил на него колено и наконец встал в полный рост, держа в левой руке за длинную прядь волос голову наблусца.

Можно было подумать, что это Персей, только что отрубивший голову горгоны.

Нескончаемое «Ура!», вырвавшееся из груди всех зрителей, донеслось до Ролана, и на губах его появилась гордая улыбка.

Снова зажав в зубах кинжал, он бросился в воду и поплыл к берегу.

Армия остановилась. Здоровые не думали больше о жаре К жажде.

Раненые позабыли о своих ранах. Даже умирающие собрали остатки сил, чтобы приподняться на локте.

Ролан подплыл к берегу в десяти шагах от Бонапарта.

— Возьми, — сказал он, бросая к его ногам свой кровавый трофей, — вот голова убийцы.

Бонапарт невольно отпрянул; что касается Ролана, то он был спокоен, как будто вышел из моря после очередного купания. Он направился к своим вещам и оделся, столь старательно избегая взглядов, что его стыдливости позавидовала бы женщина.