Bachelierus 2 страница

А если позубит жевало,

Не засердчит уж тосковало,

И всё уйдило прочь сгрустит...

(Ч. IV, песнь VII).

Что значит: «А если пожуют зубы, не затоскует сердце, и вся грусть прочь уйдет».

Встречаются и семинарские «макаронизмы», например:

К тебе, как мужику богату,

Пришли мы, Серениссиме! [101]

Хоть даром, хоть и за заплату

Позволь нам, Бенегниссиме![102]

Беднягам обнищавшим в Трое

В твоей земле пожить в покое.

Экзавди нос[103] ты, Домине![104]

Пришли просить мы хлеба-соли;

И от твоей зависим воли;

Любя тебя ин Номине.[105]

(Ч. IV, песнь VII).

Всё это, как мы видим,— формы комического, при этом не­сколько примитивного, преследующего целью только балагур­ство, забаву.

Не надо, однако, смешивать это нарочитое применение про­сторечия с другим явлением, которое встречается в XVIII в. и


происходит оттого, что границы просторечия и литературного языка еще не были точно определены. У писателей XVIII в. иногда попадались слова с современной точки зрения просто­речные, но тогда они осмыслялись как обыкновенные разговор­ные слова. А поскольку русский словарный фонд брался из раз­говорного языка, то эти разговорные формы признавались за­конными в литературной речи и нисколько не производили впечатления просторечных. Например, Сумароков поднимал вопрос о том, как следует произносить: ребёнок или рабёнок. Рабёнок по нынешним временам кажется диалектной фор­мой, во всяком случае уже весьма просторечной, даже за пре­делами нормального просторечия, т. е. это слово может принад­лежать только языку человека, не владеющего или не вполне владеющего литературной речью. А Сумароков этимологически доказывал, что надо говорить рабёнок, поскольку у этого слова общий корень со словом работа (раб), и эта форма у Сумаро­кова является вполне литературной, во всяком случае он не вкладывал в нее оттенка просторечия. Некоторые слова даже «высокого» стиля той поры ныне кажутся просторечием. Напри­мер, глагол пущать вместо пускать для XVIII в. был глаголом «высокого» стиля. Только впоследствии этот глагол отошел в область просторечия, и нормальной формой литературного языка стала форма пускать. Форма разойтиться была нормой в XVIII в. и считалась вполне приемлемой. Даже позднее у Пуш­кина в «Евгении Онегине» она встречается: «Не разойтиться ль полюбовно?..» (Гл. VI, строфа 28 — сцена дуэли). До Пушкина и у Пушкина еще были такие слова, которые считались литера­турными, допустимыми в поэтической речи, теперь же являются просторечными.

Следовательно, до 30-х годов XIX в. граница между просто­речием и литературным языком не была твердо и окончательно определена или, вернее, эта граница, неустойчивая сама по себе, не совпадала с современным разграничением книжного и раз­говорного. Полная нормализация относится уже к 40—50-м го­дам, когда устанавливается примерно такое же распределение на просторечные и литературные слова, как и сегодня. Это все­гда следует учитывать при анализе текста.

В период сентиментализма крестьянская речь находилась вне норм высшего общества, т. е. дворянского салона, и в произве­дениях писателей-сентименталистов она не применялась. В пору господства романтизма положение изменилось.

Уже говорилось о том, что в романтический период возникала проблема местного колорита. Так, был восточный колорит в «Кавказском пленнике» Пушкина или в «Демоне» Лермон­това, был колорит каких-то южных экзотических стран, вроде Италии или Испании — в других произведениях. Но постепенно появился и более демократический колорит — колорит сельской жизни. В частности, такой романтический колорит можно встре­-


тить у Гоголя в его ранних произведениях из украинской жизни. В произведениях Гоголя украинский язык рассматривается не как особый, отличный от русского литературного языка. В его сказках и рассказах это язык крестьян, и, следовательно, он соотносился с общегосударственным русским языком как диа­лект с литературной нормой. В «Вечере накануне Ивана Ку­пала» есть такие строки:

«Дед мой (царство ему небесное! чтоб ему на том свете елись одни только буханци пшеничные, да маковники в меду) умел чудно рассказывать».

Здесь самый уклад речи типичен для украинского жителя небольшого города, вроде Миргорода; применение украинских слов, внедряющихся в контекст русского языка, тоже имеет за­дачей создание романтического колорита. И характерно, что к обеим частям «Вечеров на хуторе близ Диканьки» Гоголь при­лагал словари непонятных украинских слов. В этих словарях встречаются слова: буряк, варенуха, галушки, голодрабец, го­пак, гречаник, дижа, книш, кухва, намитка, оселедец, плахта, путря, смушки, хустка, цыбуля, юшка, ятка и пр. Это преиму­щественно слова этнографического порядка, т. е. характеризую­щие местную утварь, одежду, кушанья. Сюда же примыкают названия некоторых растений и некоторые бытовые слова типа обращений, характерных для разговора, вроде жинка, пару­бок и др.

Этот запас слов определенных семантических групп вводился Гоголем, чтобы сделать несколько непривычной, экзотической всю речь автора и его героев.

Употребление народных слов, помимо чисто литературного, имело и несколько иное значение в определенной общественной идеологии. Достаточно вспомнить такое течение, как славяно­фильство. Велась своеобразная борьба с интеллигентским язы­ком, и в этой борьбе выступали люди, опирающиеся главным образом на крестьянскую речь. Одним из представителей такого направления был Даль, автор знаменитого словаря.

Владимир Даль не был славянофилом, но его взгляды были пронизаны славянофильским духом. Его можно скорее харак­теризовать как искреннего последователя начал «официальной народности».

Словарь Даля, помимо своего научного значения, представ­ляет собой произведение, пронизанное определенной идеоло­гией. Есть что-то общее между идеями Даля и Шишкова, хотя это выражалось в разных формах: именно их общая ненависть к языку образованного общества, который противоречит прин­ципу «народности». Шишков, который тоже, между прочим, не так уж чуждался просторечия и крестьянской речи (но только для определенных жанров), в общем тянул к славянизмам. Даль, в другую эпоху, уже о славянизмах не думал: он хотел перестроить русский литературный язык на основе крестьян­-


ского языка с отказом от приобретенной культуры. Направле­ние Даля достаточно ясно из предисловия к его собранию рус­ских пословиц. Даль собрал русские пословицы и представил сборник в печать (1853). Изданы они были в 1862 г.; затем эти пословицы вошли в качестве примеров в его знаменитый сло­варь, который издавался в течение 1863—1866 гг.

Свое предисловие Даль из ненависти к книжным, интелли­гентским словам называет «Напутное» (1853). В нем он пишет следующее: «Что за пословицами и поговорками надо идти в народ, в этом никто спорить не станет; в образованном и про­свещенном обществе пословицы нет; попадаются слабые, иска­леченные отголоски их, переложенные на наши нравы или ис­пошленные нерусским языком, да плохие переводы с чужих язы­ков. Готовых пословиц высшее общество не принимает, потому что это картины чуждого ему быта, да и не его язык; а своих не слагает, может быть из вежливости и светского приличия: пословица колет не в бровь, а прямо в глаз. И кто же станет поминать в хорошем обществе борону, соху, ступу, лапти, а тем паче рубаху и подоплёку? А если заменить все выраже­ния эти речениями нашего быта, то как-то не выходит посло­вицы, а сочиняется пошлость, в которой намек весь выходит наружу... ...Со времен Ломоносова, с первой растяжки и на­тяжки языка нашего по римской и германской колодке, продол­жают труд этот с насилием, и всё более удаляются от истин­ного духа языка. Только в самое последнее время стали дога­дываться, что нас леший обошел, что мы кружим и плутаем, сбившись с пути, и зайдем неведомо куда».

Ясно, что всё у Даля направлено против языка того, что он именует «высшим обществом».

Даль отрицает нормы литературного языка, уже достаточно выработанного к 60-м годам, хотя и запаздывает несколько со своими советами, которые, может быть, были бы уместны в се­редине XVIII в.

«Выскажу убеждение свое прямо, — пишет Даль, — словес­ная речь человека — это дар божий, откровение: доколе чело­век живет в простоте душевной, доколе у него ум за разум не зашел, она проста, пряма и сильна; по мере раздора сердца и думки, когда человек заумничается, речь эта принимает более искусственную постройку, в общежитии пошлеет, а в научном круге получает особое, условное значение».

Так вот в духе каких идей Даль строил свой словарь: их следует учитывать при обращении к этому словарю. Даль сам признается, что его «тревожила и смущала несообразность письменного языка нашего с устною речью простого русского человека, не сбитого с толку грамотейством, а следовательно и с самим духом русского слова...». «Если в книгах и в высшем обществе не найдем, чего ищем, то остается одна только кладь или клад — родник или рудник... это живой язык русский, как


он живет поныне в народе. Источник один — язык простонарод­ный». Иными словами, Даль хотел на основе так называемого простонародного языка перестроить литературный язык. Это была своеобразная утопия, связанная с довольно фантастиче­ским представлением и о русском обществе, и о русском му­жике. Нельзя сказать, что Даль его не знал, — он исходил всю Россию и достаточно узнал русского мужика, но представлял его несколько идиллически.

Словарь Даля представляет картину борьбы с книжными и иностранными словами. Поэтому, когда Даль определяет ино­странное слово, он дает целый ряд синонимов, которыми можно, по его мнению, это слово заменить. Например: «Абажур — ко­сой навесец на свет, на свечу, лампу для затина, навесец, тен- ник, затин, щиток, колпак, козырек». Некоторые из подобных синонимов Даль сам выдумывал.

Другое слово: «Абонировать — взять за себя на срок место в зрелище; купить в книжнице право чтения». Любопытно, что Даль не скажет театр, а зрелище; не библиотека, а книжница. Дальше идут синонимы к слову «абонировать», им самим изо­бретаемые и предлагаемые: «нанимать, откупать, кортомить, брать, сымать, содержать».

Когда Даль определяет русские слова, он опять-таки накоп­ляет всякие областные, местные синонимы, а затем иллюстри­рует их бесконечным количеством поговорок и пословиц, ста­раясь прививать литературному языку фразеологию народной речи.

Например, слово короткий. Характерно, что в словаре Даля дано сразу два слова: короткий, краткий—без каких бы то ни было стилистических или смысловых различий между этими двумя словами. Вообще характерная черта словаря Даля — то, что он оперирует главным образом корнями, и материалы у него расположены по гнездам, где соединены слова одного корня. Так же строился академический словарь XVIII в., таковы же были идеи Шишкова и его учение о «корнесловии». Поскольку короткий и краткий есть русская и церковнославянская формы одного и того же слова по своему происхождению, то Даль их не различает. Затем он дает определение этих слов в ряде си­нонимов. Для слов короткий и краткий синонимы более или менее обыкновенные. Если заглянуть в другие статьи словаря Даля, то можно увидеть, что самое накопление синонимов тоже является своего рода пропагандой крестьянского языка, потому что не всегда эти синонимы являются заимствованными из об­щелитературного языка, а часто они берутся из диалектов.

Определение слов короткий и краткий идет в таком порядке: «недлинный, недолгий, невысокий; недальний, недлительный; небольшой, малый по длине, маломерный; близкий; скорый, спешный». Такой поток синонимов не разъясняет ни значения, ни употребления слова. Для этого служит вторая часть статьи,


где даются сперва разные фразеологические формулы, в кото­рых данное слово фигурирует: «У коротких ног и шаг корот­кий». «Он короток, в солдаты негоден». «Тут короткий путь». «У него толк (или суд) короткий: побьет, да выгонит. Дрова коротки, юбка коротка, короче должного, окорочены. Короткий слог, отрывистый, непротяжный. У «его короткий дух, грудь слаба, скоро берет запышка. Короткое знакомство, близкое. Кратчайший путь. Короткое зрение, близорукое». Таковы у Даля фразеологические сращения, куда отчасти входят поговорки. Пожалуй, самая ценная часть словаря — это именно поговорки и пословицы, в которых данное слово употребляется. Вот типич­ные для словаря Даля поговорки, какие приведены в этой статье: «Коротка молитва «Господи, помилуй!», а спасает. Ви­дит кот молоко, да рыло коротко. Прыгнул бы на коня, да ножки коротки. Не велик да широк, кафтан короток. Есть ва­шей братьи в коротком платьи! (т. е. бар). Шей короткое платье, легче от долгов уйдешь. Хоть шея коротка, а достанет носом до дна. Коротка, что девичья память». Таким образом даются по­говорки и пословицы, свойственные преимущественно крестьян­скому языку, и наряду с ним областные выражения.

В этой же статье находится всё гнездо слов, содержащих данный корень, например имеются слова «коротышки — ногавки с ремешками, путца на ловчей птице (по самому типу объясне­ния видно, что вводятся термины охотничьего быта, — Б. Т.). Коротай, коротайка — короткий кафтанчик с перехватом, под тулуп; оба вместе: снизень» и т. д. Даль неизменно насыщает словарь терминами этнографического характера.

Словарь Даля сохранил и до нашего времени большую цен­ность. Это богатейший словарь, но преимущественно слов об­ластных, крестьянских, слов этнографического значения, вроде названий костюмов и всяких предметов крестьянского оби­ходу — утвари, животных. К словарю Даля надо обращаться только тогда, когда дело касается слов диалектного, областного типа, потому что задачей Даля была именно пропаганда кре­стьянского языка. Тем не менее как собрание сырого материала это, пожалуй, самый ценный из общих, ходовых словарей, кото­рые у нас имеются. Но идеи, которыми руководствовался Даль, его намерения значительно ограничивают ценность словаря.

Однако крестьянские слова проникали в литературу и по­мимо полуславянофильской пропаганды Даля. В 60-х годах приобретала всё большее значение реалистическая прогрессив­ная литература, где эти слова употреблялись не для того, чтобы вытеснить то, что Даль называл «интеллигентским» языком, а в качестве определенной речевой характеристики тех или иных персонажей, которые выводились на сцену.

Тематика реалистической литературы значительно демокра­тизировалась в сравнении с предшествующими периодами — классическим и романтическим, и крестьянство стало выступать


на вполне законном основании в качестве героя литературы; естественно, что и крестьянская речь, как типичная, характер­ная для крестьянства, стала проникать в литературу уже не в тех функциях, в которых она проникала в литературу классиче­скую и романтическую, т. е. не для создания комического впе­чатления и не для создания романтического колорита, который переносил читателя в экзотические страны, в живописную и своеобразную обстановку. В реалистической литературе, наобо­рот, изображается обстановка самая обыкновенная, и в этой типической обстановке вводятся и слова крестьянского обихода.

В «Отрывке из дорожных заметок пешехода» В. А. Слепцова один из персонажей говорит так:

«Да вот на той неделе дядя Матвей купцов из Володимира вез, то-есть они не то, чтобы купцы — графа Шереметьева хресьяне, только, значит, всё одно, что купцы; у каждого капиталу, может, тысяч пятьдесят есть, а всё хресьяне считаются. Вот дядя Матвей и везет их с торгов — на торгах были, а они, эти самые купцы, признаться, еще в Володимире заложили, может, по штофу на брата, да в Петушках много ли, мало ли доправили, что не хва­тало; ну, одно слово, в аккурате едут, песни поют, да так-то поют, что боже мой! а один так даже всё с себя поскидал, только сапоги никак снять не мо­жет».

Здесь наблюдается имитация крестьянской речи с характер­ными крестьянскими словечками, но точно сказать, какой диа­лект хотел воспроизвести автор, — трудно. Были, конечно, и та­кие писатели, которые воспроизводили точно тот или иной диалект, но и в этих случаях автор не столько стремился пере­дать диалектные особенности, сколько вообще лексику кре­стьянского обихода.

Вот другой отрывок из того же произведения Слепцова (рас­сказ о Суворове):

«Были мы перва на-перво, сударик ты мой, того самого Суворова Лександра Васильича, может слыхал, светлейшего. В великую милость, бают, он у царя попал, и велел ему царь другое прозвище дать, и стали его звать с той поры Нералисиным; такое фамилие дали ему. Сам-от я не запомню, не­чего хвастать, а вот дедушка мой сказывал (при нем еще при самом, слышь, в услужение взят был из хресьян)».

В этом произведении встречаются такие характерные формы собственных имен, как Лександр Васильич и литературных слов, как такое фамилие, Нералисин — искаженное «генералис­симус»; встречаются такие слова, как слышь, сам-от, бают, этто, повадлив, оченно, махонькая, пужать, мово, дюжий, ажно, вью­рок, расперло, одначе, суседний, взялся, чугунка, ледащий и т. п. Вся эта лексика употребляется как характерная лексика кре­стьянской речи.

Правда, здесь еще присутствуют некоторые элементы юмора, не такого юмора, как встречается в комедиях XVIII в., но всё-таки есть оттенок благодушной усмешки, в частности, когда демонстрируются искажения, вроде Нералисин. Но подобная


лексика стала проникать в литературу и помимо всякой юмори­стической интерпретации ее.

Выразительным примером такого проникновения может слу­жить драма Л. Толстого «Власть тьмы». Это трагическое произ­ведение с событиями, которые не допускают никакой усмешки зрителей. Язык героев драмы по своей лексике является кре­стьянским. При этом толстовская лексика — это лексика Туль­ской области, области, хорошо знакомой автору, где он прожил всю жизнь. Например, Матрена говорит так:

«Ну, новости сказала. А тетка Матрена и не знала. Эх, деушка, тетка Матрена терта, терта да перетерта... Ну жил он, ведашь, на чугунке, а там у них девчонка сирота—в куфарках жила». (Д. I, явл. X).

Здесь все особенности, характерные для устной речи кре­стьян.

Еще более характерна речь Акима: его речь очень индиви­дуализированная, он говорит плохо конструируемыми фразами, отрывочными, незаконченными, и лексика у него соответствую­щая. Его спрашивают, как он живет, и он отвечает:

«Получше, Игнатьич, как бы получше, тае, получше... Потому, как бы не того. Баловство, значит. Хотелось бы, тае, к дому, значит, хотелось малого- то. А коли ты, тае, значит, можно и того. Получше как...» (Д. I, явл. XI).

А вот говорит Анисья:

«А на дуру-то, на Акулину погляди. Ведь растрепа девка, нехалявая, а теперь погляди-ка. Откуда что взялось. Да нарядил он ее. Расфуфырилась, раздулась, как пузырь на воде». (Д. III, явл. III).

Крестьянская речь с ее диалектизмами попадает в это время в литературу не только в прозе, где это кажется естественным. Она проникает и в поэзию. В частности, представителем такого стиля, в котором находят свое место и диалектизмы, и вообще особенности крестьянской речи, был Некрасов. Достаточно вспомнить такие стихи Некрасова, как «В деревне» (1853):

-Здравствуй, родная. — «Как можется, кумушка?

Всё еще плачешь никак?

Ходит, знать, по сердцу горькая думушка,

Словно хозяин-большак?»

-Как же не плакать? Пропала я, грешная!

Душенька ноет, болит...

Умер, Касьяновна, умер, сердешная,

Умер, и в землю зарыт!

То, что раньше было невозможно услышать за пределами комической поэзии, появляется совершенно всерьез в лириче­ских стихах Некрасова:

Парень был Ванюха ражий,

Рослый человек, —

Не поддайся силе вражей,


Жил бы долгий век.

.........................................

Всё глядит, бывало, в оба

В супротивный дом:

Там жила его зазноба —

Кралечка лицом!

(«Извозчик», 1855).

Эти факты, вошедшие в поэзию начиная с 50—60-х годов, показывают, что запрет на слова диалектного характера пал в литературе именно в реалистический период, но вошли они преимущественно в прямую речь персонажей в качестве их ре­чевой характеристики.

Реалистический стиль характеризуется отбором типического, т. е, того, что дает представление об общих, исторически опре­делившихся чертах того или иного героя, той или иной социаль­ной группы, и в этом преимущественно состояла задача упот­ребления подобной лексики. Но совершенно естественно, что в погоне за документализмом появляется иногда натуралистиче­ское изображение крестьянской речи, как бы стенограмма кре­стьянской речи, именно того, в чем она удаляется от литератур­ного языка. Этот натурализм в конце концов превращается в самоцель. Необходимо учитывать, что можно вводить диалек­тизмы и просторечно-крестьянскую лексику до той поры, пока они служат задаче типизации, но как только это употребление диалектизмов переходит в стенографирование речи со стран­ными особенностями, отклоняющимися от литературной речи, и с их особенной демонстрацией,—так писатель попадает в по­рочный круг.

Особое место в стилистическом отношении занимает упо­требление просторечия, характеризующего не определенный со­циальный слой, а речь определенного характера, возникающая в соответствующих условиях в любом социальном слое.

Просторечие, как и диалектные формы, попадает в область литературы именно в реалистический период.

Начиная примерно с Гоголя, просторечие стало уже достоя­нием литературного языка. Подобного типа речь характеризует интимную обстановку. Так, у Гоголя персонажи «Мертвых душ» постоянно прибегают к просторечию.

Вот образец речи Ноздрева:

«Поздравь: продулся в пух! Веришь ли, что никогда в жизни так не про­дувался. Ведь я на обывательских приехал!... Видишь, какая дрянь! насилу дотащили проклятые...»

«Дрянь же ты!... Фетюк, просто!... Черта лысого получишь! Хотел было, даром хотел отдать, но теперь вот не получишь же!.. Такой шильник, печник гадкий!...». (Т. 1, гл. IV).

Или вот диалог Чичикова и Коробочки:

«Да пропади они и околей со всей вашей деревней!..

— Ах, какие ты забранки пригинаешь! — сказала старуха, глядя на него со страхом.


—Да не найдешь слов с вами. Право, словно какая-нибудь, не говоря дурного слова, дворняжка, что лежит на сене...» (Т. 1, гл. III).

Или речь Собакевича:

«Толкуют — просвещенье, просвещенье, а это просвещенье — фук! Ска­зал бы и другое слово, да вот только что за столом неприлично. У меня не так. У меня когда свинина, всю свинью давай на стол; баранина — всего ба­рана тащи, гусь — всего гуся!» (Т. 1, гл. V).

Или Плюшкин:

«Да ведь соболезнование в карман не положишь... Вот возле меня живет капитан, черт знает его, откуда взялся, говорит, — родственник: «Дядюшка, дядюшка!» и в руку целует, а как начнет соболезновать, вой такой подымет, что уши береги. С лица весь красный: пеннику, чай, на смерть придержи­вается. Верно, спустил денежки, служа в офицерах, или театральная актерка выманила, так вот он теперь и соболезнует!» (Т. 1, гл. VI).

В последнем примере надо отметить, что книжное слово со­болезновать получает такое истолкование, что оно само вовле­кается в просторечный стиль, чему соответствует в устной речи предполагаемая особенная интонация, подчеркивающая ирони­ческое употребление этого слова.

Еще ярче характеристика языка почтмейстера и его парт­неров:

«Выходя с фигуры, он ударял по столу крепко рукою, приговаривая, если была дама: «Пошла, старая попадья!», если же король: «Пошел, тамбовский мужик!» А председатель приговаривал: «А я его по усам! А я его по усам!» Иногда при ударе карт вырывались выражения: «А! была не была, не с чего, так с бубен!» или же просто восклицания: «черви! червоточина! пикенция!» или «пикендрас! пичурущух! пичура!» и даже просто «пичук!» — названия, которыми перекрестили они масти в своем обществе». (Т. 1, гл. I).

В прямую речь персонажей вводилось просторечие как силь­ное средство характеристики. Разговорная речь, как бытовая, обладает гораздо более развитой системой стилистических средств, чем письменная. От форм ласкательных до грубо бран­ных устная речь передает всю сложную гамму характеристи­ческих эмоций. Особенно это ясно в выражении эмоций гнева и презрения. Вот, например, каким образом А. К. Толстой в своей балладе «Поток-богатырь» (1871) характеризовал старо- московский уклад быта в сравнении с киевским периодом. По­ток-богатырь видит картины древней Руси:

...видит Владимира вежливый двор,

За ковшами веселый ведет разговор,

Иль на ловле со князем гуторит,

Иль в совете настойчиво спорит.

Но вот он просыпается в Москве; он увидел красивый цветок:

Полюбился Потоку красивый цветок,

И понюхать его норовится Поток,

Как в окне показалась царевна,


На Потока накинулась гневно:

«Шеромыжник, болван, неученый холоп!

Чтоб тебя в турий рог искривило!

Поросенок, теленок, свинья, эфиоп,

Чертов сын, неумытое рыло!

Кабы только не этот мой девичий стыд,

Что иного словца мне сказать не велит,

Я тебя, прощелыгу, нахала,

И не так бы еще обругала!»

Картины гнета и казней дополняют впечатление от речи ца­ревны.

Но бывали периоды, когда просторечие становилось как бы особым художественным принципом. В данном случае есте­ственно вспомнить Маяковского, у которого обращение к про­сторечию приобрело совершенно особый характер. При этом Маяковский выбирал такие формы просторечия, которые можно назвать вульгаризмами. Это вызывалось у Маяковского не внут­ренней потребностью к грубым выражениям. Это — явление, вполне объясняемое историческими условиями, в которых Мая­ковский творил. В статье «Как делать стихи?» Маяковский спе­циально останавливается на вопросе о применении просторечия в поэзии. Он пишет: «Например, революция выбросила на улицу корявый говор миллионов, жаргон окраин полился через цент­ральные проспекты; расслабленный интеллигентский язычишко с его выхолощенными словами: «идеал», «принципы справед­ливости», «божественное начало», «трансцедентальный лик Христа и Антихриста», — все эти речи, шепотком произносимые в ресторанах,— смяты. Это — новая стихия языка. Как его сде­лать поэтическим? Старые правила с «грезами, розами» и але­ксандрийским стихом не годятся. Как ввести разговорный язык в поэзию и как вывести поэзию из этих разговоров?»

Предпосылкой для того языка, к которому обратился Мая­ковский, т. е. для просторечия, переходящего в вульгаризмы,— являлась борьба с вылощенным, гладким, интеллигентским язы­ком, который был знаменем уходящего в прошлое, старого. Пока была опасность увлечения языком символистов или дру­гих поэтов их же эпохи, Маяковский боролся с этой опасностью противоположной системой языка. А пролеткультовцы, напри­мер, широко прибегали к языку символистов для того, чтобы изложить на этом языке новую тему, не вполне учитывая, что новая тема требует нового выражения. И когда при описании какого-нибудь рабочего процесса употреблялись церковносла­вянизмы и всякие красивые слова, свойственные символистам, то это, естественно, вызывало у читателя недоумение.

Именно в качестве протеста, в качестве средства борьбы, в определенный период Маяковский и выдвинул это применение просторечия в стихах высокого тона, причем просторечие особо подчеркнутое, гиперболизированное, ибо преувеличение как художественный прием, как стилистическое средство свойст-


венно Маяковскому. В этом смысле характерным является его стихотворение «Юбилейное» (1924). Разговор с Пушкиным ве­дется в тоне непринужденной, даже фамильярной беседы:

Мне приятно с вами, —

рад,

что вы у столика.

Муза это

ловко

за язык вас тянет.

Как это

у вас

говаривала Ольга?..

Да не Ольга!

из письма

Онегина к Татьяне.

—Дескать,

муж у вас

дурак

и старый мерин,

я люблю вас,

будьте обязательно моя, я сейчас же,

утром, должен быть уверен, что с вами днем увижусь я. —

Было всякое:

и под окном стояние,

пи́сьма,

тряски нервное желе.

Вот

когда

и горевать не в состоянии —

это,

Александр Сергеич,

много тяжелей.

Айда, Маяковский!

Маячь на юг!

Сердце

рифмами вымучь —

вот

и любви пришел каюк,

дорогой Владим Владимыч.

В стихотворениях Маяковского нередко встречаются такие выражения, как: лез на рожон, гони монету, по роже, начхать, пешкодером, сбондю, и даже слова более резкие. Конечно, кано­низировать это никоим образом не следует, и в настоящее время в литературе наблюдается очень сильная реакция против этого.

Надо сказать, что вообще в первый период после революции крайности в увлечении низкими, вульгарными формами языка замечались в литературе. Например, в литературе тех лет очень остро стояла тема о перевоспитании беспризорных. И вот поя­вились многочисленные романы, повести, где говорилось о бес­призорных. Произведения на эту тему есть у Сейфуллиной, у Шишкова, у Каверина. В этих произведениях можно найти весьма густой букет блатного языка. Там герои всё время гово-


рят на воровском жаргоне с употреблением условных воровских слов.

В романе В. Я. Шишкова 1930 г. «Странники» (о беспризор­ных) воровской жаргон представлен широко. Вот одна из сцен романа:

«Подошедший к Фильке Степка Стукни-в-лоб давал ему, как спец, исчер­пывающие объяснения.

-Гляди, гляди, кружится. Это он в трамвае карманы режет. Видишь, барыню обчистил? Видишь, часы у гражданина снял?.. Гляди, гляди перетырку делает. Видишь, двое с задней площадки винта дают?