Глава XXVI

 

Многое изменилось с того часа, когда Каупервуд беседовал с Батлером. Старик весьма дружелюбно откликнулся тогда на предложение объединиться с Молленхауэром и Симпсоном и поддержать курс ценных бумаг на бирже, но утром, в этот памятный понедельник, и без того запутанное положение осложнилось одним новым обстоятельством, которое заставило Батлера коренным образом пересмотреть занятую им позицию. В девять часов утра того самого дня, когда Каупервуд добивался помощи от Стинера, Батлер вышел из дому и уже собирался сесть в экипаж, когда почтальон вручил ему четыре письма, и он помедлил, чтобы просмотреть их. Первое было от мелкого подрядчика О’Хиггинса, второе – от духовника Батлеров, отца Михаила, священника церкви Святого Тимофея, благодарившего за пожертвование в приходский фонд для бедных, третье – от «Дрекселя и K°», относительно какого‑то вклада, четвертое – анонимное, на плохой бумаге, от лица, по‑видимому, не слишком грамотного, скорее всего от женщины. Неразборчивыми каракулями там было написано следующее:

 

Милостивый государь! Сообщаю вам, что ваша дочка Эйлин путается с человеком, с которым ей негоже иметь дело, – с неким Фрэнком Каупервудом, дельцом. Ежели не верите, понаблюдайте за домом номер 931 по Десятой улице. Тогда вы убедитесь собственными глазами.

 

Ни подписи, ни каких‑либо признаков, по которым можно было бы судить, откуда пришло письмо. У Батлера сразу же сложилось впечатление, что оно написано кем‑то живущим по соседству с указанным домом. Старик иногда отличался необычайной остротой интуиции. Письмо и в самом деле пришло от девушки, прихожанки церкви Святого Тимофея, жившей поблизости от указанного в письме дома; она знала в лицо Эйлин и ненавидела ее за вызывающий вид и роскошные туалеты. Эта девушка – бледное, худосочное, вечно неудовлетворенное создание, – была одной из тех натур, которые почитают своим долгом следить за чужой нравственностью. Живя наискосок от дома, тайно нанятого Каупервудом, она наблюдала за подъездом и мало‑помалу выяснила – так ей по крайней мере казалось, – что к чему. Ей потребовалось лишь дополнить факты домыслами и связать все это вместе при помощи той догадливости, которая нередко близка к подлинному знанию. Плодом ее стараний и явилось письмо, очутившееся перед глазами Батлера во всей своей неприкрашенной откровенности.

У ирландцев склад ума философский и вместе с тем практический. Первый и непосредственный импульс всякого ирландца, попавшего в неприятное положение, – это найти выход из него и представить себе все в возможно менее печальном свете. Когда Батлер в первый раз прочел письмо, мурашки забегали у него по телу. Челюсти его сжались, серые глаза сощурились. Неужели это правда? Но иначе разве кто‑то осмелился бы так решительно писать: «Ежели не верите, понаблюдайте за домом номер 931 по Десятой улице». Разве простая деловитость этих слов не является сама по себе неопровержимым доказательством? И речь идет о том самом человеке, который лишь накануне обращался к нему за помощью, о человеке, для которого он так много сделал? В медлительном, но остром уме Батлера ярче, чем когда‑либо, возник образ его прелестной дочери, и он вдруг отчетливо понял, что такое Фрэнк Алджернон Каупервуд. Чем объяснить, что он, Батлер, не разгадал коварства этого негодяя? Как могло случиться, что Каупервуд и Эйлин ни словом, ни жестом не выдали себя, если между ними действительно существовали какие‑то отношения?

Родители обычно уверены, что они отлично знают своих детей, и время только укрепляет их в этом заблуждении. Ничего дурного до сих пор не случилось, ничего не случится и впредь. Они видят их каждый день, но видят затуманенными любовью глазами. Ослепленные этой любовью, они убеждены, что видят своих детей насквозь и что те, как бы они ни были привлекательны, безусловно, застрахованы от всяких соблазнов. Мэри – хорошая девушка, правда, немного взбалмошная, но какая может с ней приключиться беда? Джон – прямодушный, целеустремленный юноша, – разве он способен поддаться злу? И какие душераздирающие стоны издает большинство родителей, когда случайно раскрывается печальная тайна их детей. «Мой Джон! Моя Мэри! Это невозможно!» Но это возможно. Весьма возможно. И даже очень вероятно. Многие родители, недостаточно опытные, недостаточно понимающие жизнь, озлобляются, становятся жестоки. Вспоминая нежность, затраченную на детей, и все принесенные им жертвы, они чувствуют себя оскорбленными. Одни вовсе падают духом перед лицом столь явной неустойчивости нашей жизни, перед лицом опасностей, которыми она изобилует, и загадочными процессами, совершающимися в душе человека. Другие – те, кому жизнь уже преподала суровые уроки, либо те, кто от природы одарен интуицией и проницательностью, относятся ко всем таким явлениям как к неисповедимому таинству жизни и, зная, что борьба здесь почти бесцельна, если возможна лишь скрытыми мерами, стараются не видеть худшего или примириться с ним на время, чтобы обдумать положение. Всякий мыслящий человек знает, что жизнь – неразрешимая загадка; остальные тешатся вздорными выдумками да еще попусту волнуются и выходят из себя.

Итак, Эдвард Батлер, человек умный и многоопытный, стоя на ступеньках своего дома, держал в огрубелой жилистой руке клочок дешевой бумаги с начертанным на нем страшным обвинением против его дочери. Он мысленно увидел ее перед собой совсем еще маленькой (Эйлин была его старшей дочкой). Как заботился он о ней все эти годы! Она была прелестным ребенком; ее золотистая головка так часто прижималась к его груди, его жесткие, грубые пальцы тысячи раз ласкали ее нежные щечки! А теперь Эйлин уже двадцать три года, и она красавица, бедовая и своенравная. Мрачные, нелепые, тяжелые думы одолевали Батлера, он не знал, как взглянуть на все это, на что решиться, что предпринять. В конце концов, неизвестно, кто тут прав и кто виноват, мысленно произнес он. Эйлин, Эйлин! Его Эйлин! Если жена узнает об этом, ее старое сердце не выдержит. Нет, она ничего не должна знать, ничего. А может быть, ей все‑таки следует сказать?

Родительское сердце! Любовь в этом мире движется путаными, нехожеными тропами. Любовь матери всесильна, первобытна, эгоистична и в то же время бескорыстна. Она ни от чего не зависит. Любовь мужа к жене или любовника к любовнице – это сладостные узы единодушия и взаимности, соревнование в заботе и нежности. Любовь отца к сыну или дочери – когда эта любовь существует – заключается в том, чтобы давать щедро, без меры, ничего не ожидая взамен; это благословение и напутствие страннику, безопасность которого вам дороже всего, это тщательно взвешенное соотношение слабости и силы, заставляющее скорбеть о неудачах любимого и испытывать гордость при его успехах. Такое чувство великодушно и возвышенно, оно ни о чем не просит и стремится только давать разумно и щедро. «Лишь бы мой сын преуспевал! Лишь бы моя дочь была счастлива!» Кто не слыхал этих слов, кто не задумывался над этими выражениями родительской мудрости и любви?

По пути в центр города Батлер со всей быстротой, доступной его недюжинному, но медлительному и до некоторой степени примитивному уму, перебирал все возможные последствия этого внезапного, прискорбного и тревожного открытия. Почему Каупервуд не довольствуется своей женой? Зачем ему понадобилось проникнуть в его, Батлера, дом и там завязать эту недостойную, тайную связь? В какой мере повинна здесь Эйлин? Она отнюдь не глупа и должна бы отдавать себе отчет в своих поступках. Кроме того, она добрая католичка, во всяком случае, по воспитанию. Все эти годы она ходила к исповеди и причащалась. Правда, в последнее время Батлер стал замечать, что она не очень ревностно посещает церковь и порой изыскивает предлоги, чтобы в воскресенье остаться дома, но ведь, как правило, она все же ездит туда. А теперь, теперь… Тут мысли Батлера заходили в тупик, он снова возвращался к самому главному, и все начиналось сначала.

Медленно поднялся он по лестнице к себе в контору, сел за стол и опять стал думать, думать. Пробило десять часов, затем одиннадцать. Сын несколько раз обращался к нему с деловыми вопросами, но, убедившись, что отец в мрачном настроении, оставил его в покое. Пробило двенадцать, затем час, а Батлер по‑прежнему сидел и думал, когда ему вдруг доложили о Каупервуде.

Не застав Батлера дома и не найдя там Эйлин, Каупервуд поспешил к нему в контору. В том же здании находилось управление нескольких линий конных железных дорог, крупнейшим акционером которых он был. Контора, как обычно, была разгорожена на помещения для бухгалтеров и счетоводов, дорожных смотрителей, кассира и так далее. Оуэн Батлер и его отец занимали в самой глубине ее маленькие, но изящно обставленные кабинеты; там вершились все важнейшие дела.

По дороге Каупервуда – в силу странного предчувствия, так часто возникающего у человека перед бедой, – неотступно преследовала мысль об Эйлин. Он думал о необычных узах, связывавших его с ней, и о том, что сейчас он спешит за помощью к ее отцу! Тяжелое чувство охватило его, когда он поднимался по лестнице, но он, естественно, не придал ему значения. С первого же взгляда на Батлера ему стало ясно, что произошло неладное. Батлер не приветствовал его, как обычно, смотрел исподлобья, и на лице его была написана такая суровость, какой Каупервуд у него никогда раньше не видел. Он сразу понял, что дело тут не в одном только нежелании Батлера оказать ему помощь, оставив свой вклад невостребованным. Что же случилось? Эйлин? Должно быть, так. Кто‑то донес на них. Верно, их видели вместе. Ну и что же? Это еще ничего не доказывает. Он ни словом не выдаст себя. Но вклад Батлер, несомненно, потребует обратно. Что же касается дополнительного займа, то и без разговоров ясно, что на нем надо поставить крест.

– Я зашел узнать, что вы надумали с вашим вкладом, мистер Батлер, – прямо и, как всегда, непринужденно произнес Каупервуд.

Ни по его поведению, ни по выражению его лица нельзя было предположить, что он что‑то заметил.

Батлер – они были одни в кабинете – в упор смотрел на него из‑под косматых бровей.

– Мне нужны мои деньги, – отрывисто и угрюмо произнес он.

При виде этого развязного лицемера, погубившего честь его Эйлин, в груди Батлера вспыхнула ярость, какой он уже давно не испытывал, и старик впился глазами в своего посетителя.

– Судя по тому, как развернулись события, я и полагал, что вы потребуете свои деньги, – спокойно, без дрожи в голосе отвечал Каупервуд. – Все рушится, насколько я понимаю.

– Да, все рушится и, думаю, не скоро придет в порядок. Деньги понадобятся мне сегодня же. Я не могу ждать.

– Хорошо, – сказал Каупервуд, ясно чувствовавший всю шаткость своего положения.

Старик был не в духе. По тем или иным причинам присутствие Каупервуда раздражало, более того – оскорбляло его. Каупервуд уже не сомневался, что все дело в Эйлин, что Батлер знает что‑то или по крайней мере подозревает. Надо сделать вид, будто дела заставляют его торопиться, и положить конец этому разговору.

– Весьма сожалею, – сказал он. – Я надеялся на отсрочку, но ничего не поделаешь. Деньги будут вам приготовлены. Я немедленно пришлю их.

Он повернулся и быстро пошел к двери.

Батлер встал. Он думал, что все будет по‑другому. Он собирался разоблачить Каупервуда, может быть, даже дать ему пощечину. Он собирался сказать что‑то, что спровоцировало бы Каупервуда на резкость, бросить ему обвинение прямо в лицо. Но тот уже удалился, сохраняя свой обычный непринужденно‑любезный вид.

Старик пришел в невероятное волнение, он был разъярен и разочарован. Открыв маленькую дверь, соединявшую его кабинет с соседней комнатой, он позвал:

– Оуэн!

– Да, отец?

– Пошли кого‑нибудь в контору Каупервуда за деньгами.

– Так ты все‑таки решил забрать свой вклад?

– Да.

Оуэн был озадачен гневом старика. «Что бы это могло значить?» – спрашивал он себя и решил, что у отца произошла какая‑нибудь стычка с Каупервудом. Он вернулся к своему столу, написал требование и позвал клерка. Батлер подошел к окну и стал смотреть на улицу. Он был огорчен, озлоблен, взбешен.

– Собака! – неожиданно для самого себя прохрипел он. – Я ему ни доллара не оставлю, до нитки раздену! И еще в тюрьму упрячу! Я его уничтожу! В два счета! – Он сжал свои огромные кулаки и стиснул зубы. – Я с ним разделаюсь! Я ему покажу! Собака! Подлая тварь!

Никогда в жизни не испытывал он такой ярости, такого желания мстить без пощады.

Он зашагал по кабинету, обдумывая, что предпринять. Допросить Эйлин – вот с чего надо начать. Она будет запираться, но если он увидит по ее лицу, что его подозрения верны, он расправится с Каупервудом. Достаточно этой истории с городским казначеем. Правда, формально Каупервуд не несет уголовной ответственности, но уж он, Батлер, сумеет повернуть все так, что этому прохвосту не поздоровится.

Приняв такое решение, Батлер приказал клерку передать Оуэну, что скоро вернется, вышел, сел на конку и поехал домой. В дверях он столкнулся со своей старшей дочерью, как раз собиравшейся уходить. На ней был костюм из алого бархата с узенькой золотой оторочкой и эффектная алая, с золотом, шляпа. Ноги ее были обуты в ботинки из оранжевой кожи, а руки обтянуты длинными замшевыми перчатками бледно‑лилового цвета. В ушах у Эйлин красовались длинные серьги из темного янтаря – янтарь был ее последним увлечением. При виде дочери старый ирландец понял яснее, чем когда‑либо, что вырастил птичку с редкостным оперением.

– Куда это ты собралась, Эйлин? – спросил он, безуспешно стараясь скрыть страх, горе и кипевшую в нем злобу.

– В библиотеку, – спокойно отвечала она, но в тот же миг почувствовала, что с отцом творится неладное. Лицо у него было какое‑то отяжелевшее, серовато‑бледное. Он казался угрюмым и утомленным.

– Поднимись на минуту ко мне в кабинет, – произнес Батлер. – Мне нужно с тобой поговорить.

Эйлин повиновалась со смешанным чувством любопытства и удивления. Как странно, что отцу вдруг понадобилось говорить с ней в кабинете, да еще в минуту, когда она собиралась уходить! Его тон и вид не оставляли сомнения, что за этим необычным приглашением последует неприятный разговор. Как и всякий человек, преступивший правила морали своего времени, Эйлин то и дело возвращалась мыслью к гибельным последствиям возможного разоблачения. Не раз уже думала она о том, как отнесется семья к ее поступку, но ясно ничего себе представить не могла. Отец – человек очень решительный. Правда, она ни разу не видела, чтобы он холодно или жестоко отнесся к кому‑нибудь из членов своей семьи, и тем более к ней! Он всегда так любил ее, что казалось, ничто и никогда не оттолкнет его от дочери. Но кто знает?

Батлер шел впереди, медленно ступая по лестнице своими большими ногами. Эйлин поднималась вслед за ним; она успела бросить на себя беглый взгляд в стенное зеркало и теперь думала о том, как она хороша и что ее ждет сейчас. Чего хочет от нее отец? При мысли о разговоре, который может произойти, кровь на мгновение отхлынула от ее лица.

Батлер вошел в свой душный кабинет и опустился в огромное кожаное кресло, несоразмерное со всей остальной мебелью и соответствовавшее только письменному столу. Перед этим столом, против окна, стояло кресло для посетителей; в него Батлер усаживал тех, чьи лица ему хотелось рассмотреть получше. Когда Эйлин вошла, он рукой указал на это кресло, что тоже показалось ей зловещим признаком, и сказал:

– Садись сюда!

Эйлин села, все еще не понимая, к чему он клонит. Она твердо помнила обещание, данное ею Каупервуду: запираться во что бы то ни стало. Если отец намерен допрашивать ее, это ни к чему не приведет. Ее долг перед Фрэнком – все отрицать. Красивое лицо Эйлин сделалось жестким и напряженным. Два ряда мелких белых зубов крепко сжались, и Батлеру стало ясно, что она насторожилась, ожидая нападения. В этом он усмотрел подтверждение ее вины и преисполнился еще большей скорби, стыда, гнева и сознания своего несчастья. Он порылся в левом кармане сюртука, вытащил пачку бумаг и затем извлек из этой пачки роковое письмо, столь невзрачное с виду. Его толстые пальцы дрожали, когда он вынимал листок из конверта. Эйлин не сводила глаз с его лица и рук, не догадываясь, что он хочет показать ей. Наконец Батлер протянул дочери бумажку, казавшуюся крохотной в его большой руке, и буркнул:

– Читай!

Эйлин взяла и на секунду почувствовала облегчение: по крайней мере можно опустить глаза. Но это чувство мгновенно исчезло: ведь сейчас ей опять придется смотреть отцу прямо в лицо.

 

Милостивый государь! Сообщаю вам, что ваша дочка Эйлин путается с человеком, с которым ей негоже иметь дело, – с неким Фрэнком Каупервудом, дельцом. Ежели не верите, понаблюдайте за домом номер 931 по Десятой улице. Тогда вы убедитесь собственными глазами.

 

Вопреки ее воле лицо Эйлин побелело, но кровь тотчас же снова прилила к нему бурной, горячей волной.

– Это ложь! – воскликнула она, поднимая глаза на отца. – Кто смеет писать про меня такие мерзости? Какая наглость! Кто этот подлец?

Старый Батлер пристально смотрел на дочь. Ее бравада не обманула его. Будь Эйлин в самом деле ни в чем не повинна, она, при ее характере, вскочила бы возмущенная, негодующая. А сейчас она поспешила надеть личину высокомерия. Сквозь ее пылкий протест он читал правду, свидетельствовавшую против нее.

– А почем ты знаешь, дочка, что я не велел наблюдать за этим домом? – насмешливо спросил он. – Почем ты знаешь, что никто не видел, как ты входила туда?

Только торжественное обещание, данное Эйлин возлюбленному, спасло ее от этой ловушки. Она побледнела, но перед ее глазами тотчас возник образ Фрэнка, строго спрашивающего ее, что она скажет, если тайна их будет раскрыта.

– Это ложь! – прерывающимся голосом снова воскликнула она. – Я никогда не бывала в доме под таким номером, и никто не видел, как я входила туда! Как ты можешь подозревать меня в этом, отец?

Несмотря на обуревавшие его сомнения, странно мешавшиеся с чувством непоколебимой уверенности в виновности Эйлин, Батлер не мог не залюбоваться ее смелостью: какой у нее вызывающий вид, с какой решимостью она лжет, чтобы защитить себя. Ее красота оказывала ей при этом большую услугу и возвышала ее в глазах отца. В конце концов, что можно поделать с подобной женщиной! Ведь она уже не десятилетняя девчонка, какой он продолжал мысленно видеть ее.

– Тебе не следовало бы говорить мне неправду, Эйлин, – сказал он. – Нехорошо лгать. Религия запрещает ложь. Кто стал бы писать такие вещи, будь это не так?

– Но это не так, – настаивала Эйлин, притворяясь разгневанной и негодующей. – И я считаю, что ты не имеешь права оскорблять меня такими подозрениями. Я не была в этом доме и не путаюсь с мистером Каупервудом! Боже мой! Ведь я едва знакома с ним и только изредка вижу его в обществе.

Батлер угрюмо покачал головой.

– Это большой удар для меня, дочка! Большой удар, – повторил он. – Я готов поверить твоим словам. Но не могу не думать о том, как прискорбно, если ты лжешь. Я никому не поручал следить за этим домом. Письмо пришло только сегодня утром. И то, что в нем сказано, видимо, неправда. Надеюсь, что неправда. Но сейчас мы не станем больше говорить об этом. Если ж в нем есть хоть доля истины и ты не зашла слишком далеко и еще можешь спасти свою душу, я просил бы тебя подумать о твоей матери, сестре, братьях и быть умницей. Вспомни о церкви, которая тебя воспитала, об имени, честь которого ты должна поддерживать. Пойми – если ты сделала что‑нибудь дурное и люди узнают об этом, то как ни велика Филадельфия, а нам в ней недостанет места. Твоим братьям нужно составить себе доброе имя, они работают в этом городе. Ты и Нора когда‑нибудь захотите выйти замуж. Как ты будешь смотреть людям в глаза, как ты будешь жить, если то, что написано здесь, правда и эта правда выйдет наружу?

Голос старика звучал глухо от странных, грустных и непривычных чувств, обуревавших его. Он не хотел верить, что дочь виновна, и тем не менее знал, что это так. Он не хотел делать то, что, как человек волевой и религиозный, считал своим долгом, то есть сурово осудить ее. Другой отец, подумал он, при подобных обстоятельствах выгнал бы свою дочь из дому или, предварительно все проверив, убил бы Каупервуда. Но он этого не сделает. Если ему придется мстить, он отомстит как финансист и политик, вытеснит негодяя из финансового и политического мира. Но предпринять что‑либо решительное в отношении Эйлин, – об этом он и думать не мог.

– Ах, отец, – отозвалась Эйлин, искусно пользуясь своими актерскими способностями и разыгрывая оскорбленную невинность, – как ты можешь такое говорить, когда знаешь, что я не виновата?! Клянусь тебе!

Но старый ирландец с глубокой грустью читал правду под ее притворной обидой и видел, что одна из его самых заветных надежд рассыпается прахом. Он многого ждал от Эйлин и в смысле ее карьеры в обществе и в смысле счастливого замужества. Сколько прекрасных молодых людей были бы счастливы ее благосклонностью, она родила бы ему прелестных внуков – утеху в старости.

– Не будем больше говорить об этом, дочка, – усталым голосом произнес он. – Ты так много всегда значила для меня, что мне трудно всему этому поверить. Видит Бог, я и не хочу верить. Ты взрослая женщина, и если ты поступаешь дурно, то мне тебя уж не остановить. Я мог бы, конечно, выгнать тебя из дому – многие отцы поступили бы именно так, но я ничего подобного делать не стану. Однако, если ты в самом деле ведешь себя предосудительно, – Батлер поднял руку, чтобы предупредить протест Эйлин, – помни: рано или поздно я узнаю правду, и тогда Филадельфия станет тесна для меня и того человека, который причинил мне это горе! Я доберусь до него, – угрожающе произнес старый Батлер, вставая, – я доберусь до него, и тут уж…

Он побледнел и отвернулся. Эйлин ясно поняла, что Фрэнку, помимо всех грозящих ему неприятностей, предстоит еще помериться силами с ее отцом. Не потому ли он так сурово взглянул на нее вчера?

– Твоя мать умерла бы от горя, если б узнала, что кто‑то дурно говорит о тебе, – дрожащим голосом продолжал Батлер. – У этого человека есть семья – жена и дети. Ты не должна причинять им зло. Их и без того, если я не ошибаюсь, ждут в ближайшем будущем крупные неприятности. – У Батлера плотнее сжались челюсти. – Ты красивая девушка. Ты молода. Ты богата. Десятки молодых людей почли бы за честь назвать тебя своей женой. Что бы ты ни замышляла, что бы ты ни делала, не губи понапрасну свою жизнь. Не губи свою бессмертную душу. Не разбивай вконец и моего сердца!

Эйлин, по натуре совсем не злая, мучительно боролась с противоречивыми чувствами – дочерней любовью и страстью к Каупервуду, – она с трудом сдерживала рыдания. Всей душой жалея отца, она не поколебалась в своей любви и верности Фрэнку. Она хотела что‑нибудь сказать, еще убедительнее выразить свое возмущение, но понимала, что это бесполезно. Отец знал, что она лжет.

– Мне нечего больше сказать, отец, – проговорила она, вставая. За окном уже смеркалось. Внизу негромко хлопнула дверь – очевидно, вернулся кто‑то из сыновей Батлера. У Эйлин пропало всякое желание идти в библиотеку. – Все равно ты мне не поверишь. Но повторяю, меня оговорили напрасно.

Батлер поднял свою большую смуглую руку, требуя молчания. Эйлин поняла, что ее позорная связь уже не тайна для отца и мучительный разговор с ним окончен. Она повернулась и вышла, красная от стыда. Батлер ждал, покуда ее шаги не замерли в отдалении.

Тогда он встал. И снова сжал огромные кулаки.

– Негодяй! – вслух произнес он. – Негодяй! Я выживу его из Филадельфии, хотя бы мне пришлось истратить для этого все мои деньги, до последнего доллара!