Перевод Бибихина

Вопрос «Что такое метафизика?» остается вопросом. Ниже­следующее послесловие для тех, кто настойчив в этом вопросе, будет более изначальным предисловием. Вопрос «Ч т о такое метафизика?» спрашивает за пределы метафизики. Он возникает из мысли, которая уже вошла в преодоление метафизики. К существу подобных превосхождений принадлежит, что они в известных границах вынуждены еще говорить на языке того, что помогают преодолеть. Особые обстоятель­ства1, при каких разбирается вопрос о существе метафизики, не должны склонять к мнению, будто это вопрошание привязано к необходимости исходить из наук. Новоевропейское исследование с его небывалыми способами представления и видами поставления сущего попало в колею той истины, сообразно которой все сущее отмечено волей к воле, чьей праформой начала свое явление «воля к власти»2. «Воля», понятая как основная черта существования сущего, есть приравнивание сущего к дей­ствительному таким образом, что действительность действительного уполномочивается на безусловную изготовимость сплошного опредмечивания. Новоевропейская наука и не служит никакой предложенной ей дели, и не ищет какой-то «истины самой по себе». В качестве способа исчисляющего опредмечивания сущего она есть поставленное самой волей к воле условие, через которое она обеспечивает господство своего существа. Поскольку же всякое опредмечивание сущего сводится к нако­плению и обеспечению сущего, в опоре на последнее обеспечивая себе возможность наступательного движения, то опредмечивание прочно де­ржится сущего и принимает его уже и за бытие. Всякое отношение к сущему свидетельствует таким образом о некоем знании бытия, но одновременно и о неспособности самим собою стоять в законе истины этого знания. Эта истина есть истина о сущем. Метафизика есть история этой истины. Она говорит, что есть сущее, переводя существование сущего в понятие. В существовании сущего метафизика мыслит бытие, не умея, однако, способами своего мышления задуматься об истине бытия. Метафизика неизменно движется в области истины бытия, кото­рая остается ей неведомым необоснованным основанием. Если допу­стить, однако, что не только сущее коренится в бытии, но также, и с еще большей изначальностью, само бытие покоится в своей истине и эта истина бытия пребывает как бытие истины, то неотвратим вопрос, что есть метафизика в своем основании. Это вопрошание должно мыслить метафизически и одновременно — из основания метафизики, т.е. уже не метафизически. Такое вопрошание оказывается в существенном смысле двузначным.

Всякая попытка следовать за ходом мысли лекции натолкнется поэтому на препятствия. Это хорошо. Вопрошание станет тем самым подлиннее. Всякий вопрос по делу — уже мостик к ответу. Ответ по существу — всегда просто последний шаг спрашивания. А он остается неисполнимым без длинного ряда первых и последующих шагов. Ответ по существу черпает свою подъемную силу из настойчивости спрашива­ния. Ответ по существу, есть лишь начало ответственности. В ней просы­пается более изначальное спрашивание. Поэтому подлинный вопрос найденным ответом и не снимается.

Препятствия, мешающие думать вместе с лекцией, двоякого рода. Одни происходят от загадок, таящихся в области, которая здесь проду­мывается. Другие возникают от неспособности, часто также и от нежела­ния думать. В области думающего вопрошания могут иногда помочь уже и мимолетные соображения, тем более — старательно взвешенные. И грубые заблуждения в чем-то плодотворны, даже если они выкрикива­ются в ослепленной полемике. Последующее продумывание должно только вновь вобрать все в отрешенность терпеливого осмысления.

Главные сомнения и ложные мнения вокруг этой лекции можно свести к трем тезисам. Люди говорят:

1) Лекция делает «Ничто» единственным предметом метафизики. Поскольку же ничто есть нечто совершенно ничтожное, то данное мыш­ление ведет к мнению, что все — ничто, так что не имеет смысла ни жить, ни умирать. Такая «философия Ничто» есть законченный «нигилизм».

2) Лекция поднимает отдельное да к тому же еще подавленное настроение, ужас, до единственного основного настроения. Поскольку же ужас есть душевное состояние «пугливого» и труса, то данное мышле­ние отрицает приподнятую установку смелости. Такая «философия ужа­са» подрывает волю к действию.

3) Лекция решительно выступает против «логики». Поскольку же рассудком хранимы мерила всякого исчисления и упорядочения, то данная мысль передоверяет суждение об истине случайному настроению. Такая «философия голого чувства» ставит под угрозу «точное» мышле­ние и надежность человеческого действия.

Правильное отношение к этим тезисам возникает из нового проду­мывания лекции. Тогда можно проверить, исчерпывается ли ничто, в котором коренится настроение ужаса, пустым отрицанием всего суще­го или, может быть, то, что никогда и нигде не является сущим, открывается как нечто отличающее себя от всего сущего, что мы называем бытием. Где бы и сколь бы широко любое исследование ни обследо­вало сущее, оно нигде не обнаруживает бытия. Оно сталкивается всегда только с сущим, потому что заранее уже твердо держится, в видах его объяснения, за сущее. Бытие, однако, вовсе не какая-то присущая сущему черта. Не так-то сразу бытие дает сущему предметно представить и уста­новить себя. Безусловно Другое всему сущему есть не-сущее. Но это Ничто пребывает как бытие. Мы слишком поспешно отказываемся думать, когда в дешевом объяснительстве выдаем Ничто за голую ничтожность и равняем его с безбытийным. Вместо такой скороспелости пустого остроумия и отказа от загадочной многозначности Ничто мы должны вооружить себя для единственной готовности — ощутить в Ни­что вместительный простор того, чем всему сущему дарится гарантия бытия. Это — само бытие. Без бытия, чья бездонная, но еще не развер­нувшаяся сущность повертывается к нам в настроении подлинного ужаса как Ничто, все сущее оставалось бы в безбытийности. Только ведь и эта последняя как оставленность бытием опять же не ничтожное ничто, — если, конечно, к истине бытия принадлежит, что бытие никогда не бытийствует без сущего и сущее никогда не существует без бытия.

Опыт бытия как Другого всему сущему дарится ужасом, если только из «ужаса» перед ужасом, т. е. в голой пугливости страха, мы не отшат­немся от беззвучного голоса, настраивающего нас на отшатывание перед бездной. Конечно, если при первом упоминании этого сущностного ужаса мы произвольно отступим от хода мысли лекции, отмыслив от ужаса как настроения, согласного тому голосу, его отношение к Ничто, то нам останется ужас как отдельное «чувство», которое в знакомом ассортименте рассусоливаемых психологией душевных состояний можно сколько угодно подразделять и расчленять. По путеводной нити дешево­го различения между «верхом» и «низом» можно потом перечислить все «настроения» по классификации возвышающих и пригнетающих. Для рьяной охоты за «типами» и «противоположностями» всевозможных «чувств», за разновидностями и подвидами этих «типов» добычи всегда хватит. Но это антропологическое обследование человека всегда оста­нется вне возможности войти в ход мысли лекции; ибо она исходит из внимания к голосу бытия и вдумывается в то согласное его голосу настроение, которое захватывает человека в его существе так, чтобы он научился в Ничто опыту бытия.

Готовность к ужасу говорит Да настойчивости в исполнении вы­сшего вызова, единственно только и захватывающего человеческое существо. Только человек среди всего сущего видит, позванный голосом бытия, чудо всех чудес: что сущее есть. Призванный в своем существе к истине бытия постоянно настроен поэтому бытийным образом. Ясная решимость на сущностный ужас — залог таинственной возможности опыта бытия. Потому что рядом с этим сущностным ужасом как отшатыванием от бездны обитает священная робость. Она освещает и ограждает ту местность, внутри которой человеческое существо осваивается в Пребывающем.

«Ужас» перед ужасом, наоборот, способен заблудиться настолько, что не распознает простых соотношений в существе ужаса. Чем была бы вся смелость, если бы не находила себе постоянной опоры в опыте сущностного ужаса? Мы лишаем достоинства существо смелости в той мере, в какой принижаем сущностный ужас и проясняющееся в нем отношение бытия к человеку. Смелость, однако, способна выстоять перед Ничто. Смелость узнает в бездне страха почти нехоженый простор бытия, чей свет впервые дает всякому сущему вернуться в то, что оно есть и чем может быть. Эта лекция и не развивает никакой «философии ужаса», и не хочет исподволь вырядиться в какую-то «героическую философию». Она только продумывает то, что с самого начала от­крылось западной мысли как требующее осмысления и все равно оста­лось забытым: бытие. А бытие — вовсе не порождение мысли. Скорей наоборот, сущностная мысль есть событие бытия.

Потому теперь становится нужен и тот едва высказанный вопрос, будет ли эта мысль уже и стоять в законе своей истины, если просто последует за мышлением, которое «логика» вправляет в свои формы и правила. Почему лекция берет этот титул в кавычки? Чтобы обозна­чить, что «логика» есть лишь некое истолкование существа мышления, а именно то, которое уже согласно своему названию покоится на достиг­нутом в греческой мысли опыте бытия. Подозрение к «логике», чьим закономерным вырождением может считаться логистика3, возникает от знания о той мысли, которая находит свой источник в опыте истины бытия, а не в рассмотрении предметности сущего. Точное мышление никогда не есть самое строгое мышление, — если знать, что строгость почерпает свою суть от того рода настороженности, с какой мысль стоит на страже своего отношения к существенности сущего. Точное мышле­ние только связывает себя обязанностью считаться с сущим и служит исключительно этому последнему.

Всякий расчет сводит исчислимое к расчисленному, чтобы упот­ребить его в последующих счетах. Расчет не позволяет появиться ниче­му, кроме исчислимого. Каждая вещь есть лишь то, чем она считается. Все сочтенное обеспечивает собою продолжение счета. Последний упот­ребляет в своем поступательном движении числа и сам есть продолжа­ющееся самоистребление. Возникновение расчетов с сущим расценивает­ся как прояснение его бытия. Расчет заранее требует, чтобы сущее было исчислимым, и потребляет сочтенное для вычисления. Это потребля­ющее употребление сущего выдает истребляющую природу расчета. Только, бесконечная возрастаемость числа, причем без различия в напра­влении и большого, и малого, скрывает истребляющую сущность счета за его продуктами и придает расчетливому мышлению видимость про­дуктивности, хотя уже предрешающим образом, а не только в своих конечных результатах оно заставляет считаться с сущим единственно в образе поставимого и потребляемого. Рассчитывающее мышление само принуждает себя к необходимости овладевать всем исходя из законосообразности собственного подхода. Оно не способно ощутить, что все исчислимое счетом еще до вычисления той или иной суммы и производного уже есть некое целое, чье единство явно принадлежит к неисчисляемому и чья неприручаемая странность ускользает от хватки расчета. Но то, что повсюду и постоянно заранее уже замкнулось в себе от нахрапистого расчета и все же в своей загадочной неведомости оказывается ближе человеку, чем любое сущее, среди которого он со своими проектами устраивается, может иногда настроить человеческое существо на такое мышление, чью истину не способна схватить никакая «логика». Мышление, чьи мысли не только не настроены на счет, но вообще определяются Другим, чем сущее, пусть будет названо бытийным мышлением. Вместо того чтобы считаться с сущим в расчете на него, оно растрачивает себя в бытии на истину бытия4. Это мышление отвечает вызову бытия, когда человек передоверяет свое историческое существо той единственной необходимости, которая не понуждает вынуждением, но создает нужду, восполняемую свободой жертвы. Нужда в том, чтобы сохранялась истина бытия, что бы ни выпало на долю человеку и всему сущему. Жертва есть изъятое из всякого принуждения, ибо поднима­ющееся из бездны свободы растрачивание человеческого существа на хранение истины бытия для сущего. В жертве осуществляет себя потаен­ная признательность, единственно достойное отблагодарение за рас­положение, в качестве которого бытие препоручило себя существу чело­века в мысли, чтобы человек взял на себя в своем отношении к бытию обережение бытия. Изначальное мышление — отголосок расположения бытия, где светит5 и сбывается единственное: что сущее — есть. Этот отголосок — человеческий ответ на слово беззвучного голоса бытия. Ответ мысли — исток человеческого слова, слова, которое только и дает возникнуть языку как разглашению слова в словаре. Если бы в сущност­ной основе исторического человека не совершалось временами сокровен­ное узнавание, он никогда не был бы способен на благодарную признате­льность, коль скоро во всяком признании и в любой признательности должно ведь быть какое-то осмысление, изначально узнающее истину бытия. Но как еще иначе какая бы то ни было человеческая общность найдет себя в изначальной признательности6. если не так, что рас­положение бытия через открытое отношение к нему самому придаст человеку то благородство нищеты, в котором свобода жертвы таит сокровище своего существа? Жертва есть расставание с сущим для того, чтобы сохранить расположение бытия. Жертву, конечно, можно подго­товить и обслужить делами и достижениями в круге сущего, но ее никогда невозможно таким путем совершить. Ее совершение коренится в неотступности, с какой каждый исторический человек, поступая, — и бытийное мышление есть поступок, —хранит достигнутое присутствие для сохранения достоинства бытия. Эта неотступность есть спокойная решимость, не дающая оспорить свою затаенную готовность к расстава­нию, какого требует существо всякой жертвы. Жертва таится под кро­вом события, каким выступает бытие, когда захватывает человека, требуя его для своей истины. Поэтому жертва не терпит никакого расчета, всякий раз пересчитывающего ее на какую-то пользу или бесполезность, все равно, низкие или высокие поставлены цели. Такой пересчет искажает существо жертвы. Одержимость целями спутывает ясность готовой к ужасу робости жертвенного дерзания, отважившейся на соседство с Нерушимым.

Мышление бытия не ищет себе никакой опоры в сущем. Бытийное мышление чутко к неспешным знамениям неподрасчетного и признает в нем непредвидимый приход неотклонимого. Это мышление внимате­льно к истине бытия и тем помогает бытию истины найти свое место в историческом человечестве. Такая помощь не добивается никаких успехов, потому что не нуждается в воздействии. Бытийное мышление помогает простой неотступностью присутствия, насколько от нее — без того чтобы она могла здесь распоряжаться или хотя бы знать об этом - загорается ей подобное.

Мысль, послушная голосу бытия, ищет ему слово, в котором скажет­ся истина бытия. Только когда речь исторического человека возникает из этого слова, она весома. А когда она весома, ей обещано обеспечение беззвучного голоса потаенных источников. Мышление бытия стоит на страже этого слова и в такой осторожной строгости исполняет свое предназначение. Это — забота об употреблении языка. От долго храни­мой безъязыкости и от тщательного прояснения высветляющейся в ней области приходит сказывание мыслящего. Того же происхождения — поэтическое именование. Поскольку, однако, «то же» тождественно то­лько как различное, а поэзия и мысль наиболее чистым образом тож­дественны в заботливости слова, они одновременно всего дальше раз­делены в своем существе. Мыслящий дает слово бытию. Поэт именует святое7. Каким образом, осмысливаемые из существа бытия, поэзия, благодарная признательность и мыслящее узнавание взаимно обращены друг к другу и одновременно раздельны, должно, конечно, остаться здесь открытым. По-видимому, признательность и поэзия по-разному возникают из начальной мысли, которой они требуют, не умея все же сами по себе быть мыслью.

Людям известно, конечно, многое об отношении философии к по­эзии. Мы, однако, ничего не знаем о диалоге поэта и мыслителя, которые «на ближних вершинах живут, разделенные бездной».

Одно из сущностных средоточий безъязыкости — ужас в смысле отшатывания, на который настраивает человека бездна ничто. Ничто как Другое сущему есть завеса бытия. В бытии изначально уже испол­нилась всякая судьба сущего.

Последнее творение последнего поэта в начальную эпоху греков, «Эдип в Колоне» Софокла, замыкается словом, неуловимо возвраща­ющимся к сокровенной судьбе этого народа и запечатляющим его вступление в неузнанную истину бытия:

άλλ' άποπαύετε μηδ' έπί πλείω

θρήνον έγείρετε.

πάντως γάρ έχει τάδε κύρος.

Но перестаньте же, и впредь больше никогда

Не поднимайте жалобного плача;

Ибо всюду Сбывшееся держит при себе хранимым

решение о полноте.