О гордыне

 

Видите ли, Иосиф Бродский успел додумать почти каж­дую мысль до точки, где она пересекается со всеми осталь­ными. И эта, скажем, точка понимания почти совпала с той, откуда почему-то раздавались в нем стихи. Как если бы он брел, замерзая, к полюсу, — наблюдая свой путь с Полярной звезды.

 

Все собаки съедены. В дневнике

не осталось чистой страницы. И бисер слов

покрывает фото супруги, к ее щеке

мушку даты сомнительной приколов.

Дальше — снимок сестры. Он не щадит сестру:

речь идет о достигнутой широте!

И гангрена, чернея, взбирается по бедру,

как чулок девицы из варьете.

 

Очень коротко, очень грубо и приблизительно говоря, так называемый дар — его? ему? — не знаю, — обернулся в конце концов интуицией о так называемом космическом процессе. Точней и еще безобразней сказать — интонацией, передающей такую интуицию. Какое-то знание, безрадост­ное, но несомненное, — о Главном Сюжете поселилось в его гортани, — а чтобы проникнуть в голос, переустроило русскую стихотворную речь, разогнав ее до скорости мысли ударами сверхмощных пауз.

Да, голос — знакомый, окрашенный усталостью и болью, — а синтаксис ума и зрение — не совсем как у людей — и разоблачают доступную, обычную, к нам обра­щенную реальность как самообман.

Смысл того, что якобы есть, определяется тем, чего нет, — отсутствием, убыванием, вычитанием.

 

Я слышу не то, что ты говоришь, а голос.

Я вижу не то, во что ты одета, а ровный снег.

И это не комната, где мы сидим, но полюс;

плюс наши следы ведут от него, а не к.

 

Дело не в том, что скоро все кончится, как у всех. А просто мироздание работает как невообразимый пылесос, добиваясь полной и окончательной Пустоты, — и одна, отдельно взятая пылинка догадывается, что происходит.

Или, допустим, Второе Начало Термодинамики стало душой и талантом одного из нас. И метафора кричит об энтропии как мере всех вещей.

Получаются — вместо сладких звуков и молитв — какие-то афоризмы в духе фрагментов Гераклита Темного:

 

...В этом и есть, видать,

роль материи во

времени — передать

все во власть ничего,

чтоб заселить верто­-

град голубой мечты,

разменявши ничто

на собственные черты.

 

*****

...Когда ты невольно вздрагиваешь, чувствуя, как ты мал,

помни: пространство, которому, кажется, ничего

не нужно, на самом деле нуждается сильно во

взгляде со стороны, в критерии пустоты.

И сослужить эту службу способен только ты.

 

*****

...Это — комплекс статуи, слиться с теменью

согласной, внутренности скрепя.

Человек отличается только степенью

отчаянья от самого себя.

 

****

...Человеку всюду

мнится та перспектива, в которой он

пропадает из виду. И если он слышит звон,

то звонят по нему: пьют, бьют и сдают посуду.

...........................................................................

Пыль садится на вещи летом, как снег зимой.

В этом — заслуга поверхности, плоскости. В ней самой

есть эта тяга вверх: к пыли и к снегу. Или

просто к небытию. И, сродни строке,

«не забывай меня» шепчет пыль руке

с тряпкой, и мокрая тряпка вбирает шепот пыли.

 

*****

... Накал нормальной звезды таков,

что, охлаждаясь, горазд породить алфавит,

растительность, форму времени; просто — нас,

с нашим прошлым, будущим, настоящим

и так далее. Мы — всего лишь

градусники, братья и сестры льда,

а не Бетельгейзе.

.........................................................................

... Пахнет оледененьем.

Пахнет, я бы добавил, неолитом и палеолитом.

В просторечии — будущим. Ибо оледененье

есть категория будущего, которое есть пора,

когда больше уже никого не любишь,

даже себя.

 

*****

...Знаешь, пейзаж — то, чего не знаешь.

Помни об этом, когда там судьбе пеняешь.

Когда-нибудь, в серую краску уставясь взглядом,

ты узнаешь себя. И серую краску рядом.

 

*****

...С другой стороны, взять созвездия. Как выразился бы судья,

поскольку для них скорость света — бедствие,

присутствие их суть отсутствие, и бытие — лишь следст­вие

небытия.

 

*****

... Не думаю, что во всем

виноваты деньги, бег времени или я.

Во всяком случае, не менее вероятно,

что знаменитая неодушевленность

космоса, устав от своей дурной

бесконечности, ищет себе земного

пристанища, и мы — тут как тут. И нужно еще сказать

спасибо, когда она ограничивается квартирой,

выраженьем лица или участком мозга,

а не загоняет нас прямо в землю,

как случилось с родителями, с братом, с сестренкой, с Д.

 

*****

И разница между зеркалом, в которое вы глядитесь,

и теми, кто вас не помнит, тоже невелика.

 

В общем, пересказать горестную метафизику Иосифа Бродского невозможно. Разве только вывод из нее — этический, практический — про человеческую гордыню: что нет ничего бездарней. Поскольку личность — мнимая ве­личина, вроде корня из минус единицы. Самая что ни на есть христианская мысль, между прочим:

 

... Узнать,

что тебя обманули, что совершенно

о тебе позабыли или — наоборот —

что тебя до сих пор ненавидят — крайне

неприятно. Но воображать себя

центром даже невзрачного мирозданья

непристойно и невыносимо.

Редкий,

возможно, единственный посетитель

этих мест, я думаю, я имею

право описывать без прикрас

увиденное. Вот она, наша маленькая Валгалла,

наше сильно запущенное именье

во времени, с горсткой ревизских душ,

с угодьями, где отточенному серпу,

пожалуй, особенно не разгуляться,

и где снежинки медленно кружатся как пример

поведения в вакууме.

 

Да, печальное смирение — окончательное слово Брод­ского. История — против человека, природе вообще не до него. Как Тютчев еще предполагал, Сфинкс блефует, — мы гибнем просто так, ни за что. Жизнь освещается только речью, доведенной до второго, третьего — до последнего смысла. Такая речь, пересказывая молчание, придвигается к нему все ближе — вот-вот соскользнет:

 

По колено в репейнике и в лопухах,

по галош в двухполоске, бегущей попасть под поезд,

разъезд минующий впопыхах;

в сонной жене, как инвалид, по пояс.

И куда ни посмотришь, всюду сады, зады.

И не избы стоят, а когда-то бревна

порешили лечь вместе, раз от одной беды

все равно не уйдешь, да и на семь ровно

ничего не делится, окромя

дней недели, месяца, года, века.

Чем стоять стоймя, лучше лечь плашмя

и впускать в себя вечером человека.