Второй день. Через два года 2 страница

Но сегодня я буду драться, как зверь. Я ничего не пропущу. Или мне нужно бросать.

Ну, зачем так строго. Сима же жива.

Ах, Сима, Симочка!.. Так делается тепло от этого имени. Как дочка.

Картины. В палате на обходе. Красивая девушка. Взгляд: страдание, надежда. Страх. Не передать словами. Митральная недостаточность с резкой декомпенсацией. Почти год не выходит из больниц. Все знает. Если я откажу, значит — конец.

А я? Что я скажу? Четыре операции с двумя смертями. Если створки клапанов хорошие, то что‑то можно сделать, а если там рубцы, известь? Попытки с негодными средствами. Нужен полный протез клапана. Не будешь же ей об этом говорить? Правда, Миша уже сделал искусственный клапан, хороший. Но все собаки, которым пытались его вшить, сдохли. Здоровое сердце его не переносит. Нужно сначала создать порок, а это трудно. Не знаю, сколько потребуется месяцев, пока научимся, потом еще месяцы ждать, чтобы убедиться, что приросли. Для этого‑то опыты и нужны. В общем — год. Это не для нее.

— Михаил Иванович, не отказывайте!

— Посмотрим...

Кабинет. Родители — пожилые люди. Им все рассказано: что очень боюсь, что не хочу.

— Спасите! Мы вам верим... Только на вас надежда...

Нож острый — «верим, надежда». Но что же делать — обречена. Жалко. А так есть какие‑то шансы. Решился.

И Саша так же — «оперируйте», «нечего терять». Никто не хочет понять, что теряю также и я... Нет, Симочка, с тобой я не потерял, я нашел. А с Шурой? И что будет с Сашей? Фу, они тезки. «Ничего нет. Одна машина».

И снова вспоминаю. Операция. Искусственное кровообращение. Охлаждение до 20 градусов. Сердце стоит. Раскрываю: ужасно! Створки обезображены рубцами и известью. Пытаюсь сделать пластику — еще хуже. Остается зашить так. Знаю — сердце не запустить. Эмоции. Ругаю себя, хирургию, больную: «Вы меня обязательно спасете». Провались все на свете! Но ругань и стенания делу не помогут. Нужно зашивать. Без надежды, как на трупе. И вдруг кто‑то воскликнул:

— Давайте вошьем Мишкин клапан, все равно терять нечего!

Буря мыслей. Вошью! Если не прирастет, то умрет потом, не сейчас. Это легче. А вдруг? Клапан хороший — он проверен на стенде. Но если неудача — шепот: «Эксперименты на людях... не проверено на опыте...» А там, гляди, — прокурор. Не вошью — умрет, никто не осудит: «Не удалась операция». Э... наплевать.

— Несите!

Вшили. Закончили операцию. Проснулась. Шумов на сердце нет. Все счастливы. Только я чувствую себя обманщиком: клапан держится на нитках, через неделю‑две они прорежутся — и конец.

Сколько было тревог! Каждое утро бежал слушать. «Вы не бойтесь, все хорошо». Это она меня утешала, смешная.

Ох, как‑то я сегодня справлюсь с этим делом? Было бы больше уверенности, если бы не второй случай...

Предсердие нужно рассечь шире, чем у первых. Может быть, лучше будет виден клапан. Но зато зашивать труднее. Ничего, самое главное — чтобы удобно работать внутри.

И все‑таки теперь легче: знаем, что клапан прирастает. Сима живет три месяца, совсем хороша. Опыты на собаках уже не нужны.

Только бы не было эмболии[22]. Нет, не допущу.

Какой был дурак! Увлекся, обрадовался — клапан сел отлично. Ладно, не нужно вспоминать. Шура — Саша.

Какой он был жалкий там, в приемном покое. И — тяжелый. Лицо бледное, ноги отечные, печень до пупка. Начало конца. Мне было так стыдно. Теперь уже прошло — как будто помирились. Я свою вину загладил.

— Михаил Иванович, я опять к вам. Поддержите сколько можете...

— Ну что вы, Саша. Все наладится. С месяц пролежите, потом опять пойдете работать.

— Нет, теперь уже не пойду. Я уже на инвалидности и вообще... Мне нужно еще пару месяцев. Я должен... я должен кое‑что написать еще...

Положили в отдельную палату. Пустили все средства, все, что могли. Все‑таки мои ребята молодцы — умеют лечить лучше терапевтов. Особенно Мария Васильевна. Всем бы врачам такими быть. Диссертацию вот только никак не напишет.

Я еще тогда не надеялся на Симу. Только две недели прошло. Все ждал — вот отвалится. Мерещилось: приду утром в палату, а она лежит с синими губами, задыхается. В глазах страх смерти... Эти взгляды!..

Но врачи и сестры уже ликовали. Шутка — первый клапан. Оказывается, и мы чего‑то стоим.

Может быть, это подействовало на Сашу, ему стало лучше. Психика — большое дело.

Не знаю, поможет ли психика сегодня мне. Если бы не смерть Шуры... Нет, я буду держать себя в руках. Как машина.

— Вшейте мне клапан!

Он начал мне об этом говорить уже через неделю. «Вшейте клапан». Легко сказать! Но мысль эта пошла по клинике. И я с ней стал свыкаться. Сима — хорошая. Уже месяц. Есть уверенность. А так — безнадежно.

Представляю, как его везут сейчас. Вторая порция лекарств должна была подействовать. Есть такие «атарактики» — средства против страха. Подавляют эмоции.

Он понимает свое положение. Он знает меня. Руки дрожат. Знает, что много неопределенных факторов. Немножко стыдно за себя и за свою медицину.

Мы много беседовали в последнее время, когда ему стало лучше. Даже приходил в кабинет и сидел в этом кресле. (Какие удобные эти современные низкие кресла.)

Очень хотелось его понять.

— У меня нет выбора. Все знаю, все читал. И потом — надоело. Большую работу уже начинать нельзя — все равно не успеть. Живу как на аэродроме — вылет откладывается, но будет непременно. Конечно, я продолжаю думать, но это уже больше по инерции, для себя. Кроме того, я закончил один этап. Понял общие принципы построения программы деятельности клетки, человека, общества. Я додумал их в самое последнее время, уже здесь. Теперь нужно доказывать, бороться. Очень много работы для целого коллектива. Если переживу операцию — значит, начнем.

Или в другой раз:

— Вшейте мне клапан, и я опишу дифференциальными уравнениями все поведение человека!

Души я все‑таки не видел. Самообладание или ее нет? Раджа‑йога — «достижение через знание»? Или просто одержимый человек, увлеченный своими научными гипотезами?

— Вшейте, ведь я все равно умру. Какая разница с клапаном или так, месяцем раньше — месяцем позже?

Действительно, какая? Если бы это был жизнелюб, может быть, цеплялся бы за каждый день. Чтобы дожить до лета, понюхать запах тополей.

Ему все равно, а мне? Умрет — что я скажу себе? Не оперировать — проживет еще год. Но это будет уже только медленное умирание. Без сна, с одышкой, с отеками. И уже нельзя распорядиться собой. Пока еще можно. Впрочем, один он не может. Только со мной. Это не обычная операция — один хирург отказал, пойду к другому.

Кажется, мой друг, ты уже ищешь оправданий. Не поможет. Смерть есть смерть, и причиной будешь ты.

Зачем я все это мусолю? Теперь уже поздно. Он в операционной. Дима вводит тиопентал, он засыпает. Какие были последние мысли? Никто не узнает.

Я честно сопротивлялся.

— Подождем еще. Убедимся, что клапан у Симы прирос, попробуем еще раз.

— Следующим буду я.

— Нет, нужно взять больного полегче. У вас печень плохая, нужно время, чтобы ее подлечить. Сам думаю: «Еще хотя бы три‑четыре операции».

Да, но кто будут эти три‑четыре?

Тяжелый больной всегда настаивает — «оперировать». Любой риск. Но я‑то знаю, что ему нельзя вшивать клапан, риск процентов восемьдесят. С Симой просто повезло. Умрет один, умрет другой, после этого как предложишь третьему? Поди докажи, что причина смерти была в тяжести состояния. Даже себе не докажешь.

У Симы прошло два месяца. Клапан, несомненно, прирос. Нужно оперировать следующих. Больных сколько угодно. Выбрать и назначить. Так, наверное, кажется со стороны. Взять относительно легкого больного, с несомненной недостаточностью, но еще без декомпенсации.

Это совсем не просто. Не придешь и не скажешь: «У нас есть отличный новый клапан, мы его вам вошьем, и будете жить до старости». Большинство поверит, согласится. А если неудача? Что скажут родственники?

— Профессор, вы же говорили...

Все больные будут знать. Доверие будет растрачено.

Но дело даже не в этом: мне просто стыдно врать. И я не могу так легко распоряжаться чужой жизнью. Все время только этим и занимаюсь и не могу привыкнуть.

Кроме того, есть одна паскудная мыслишка, она легко приходит на ум людям: «Он для практики берет. Слава нужна...» И, черт возьми, в ней есть частица истины. «Я первый вошью клапан. Доложу на Обществе, напечатаю статью. Придут корреспонденты...» Я ее гоню, эту мысль, но она настойчива. И я ее панически, суеверно боюсь. Сколько раз замечал: приходит «интересный» больной. Задумываю оригинальную операцию — по честному, для жизни. А она, эта мысль, уже крадется: «Напечатаю, доложу...» Делаю — больной умирает. Горе. Досада. Самобичевание. Вот теперь: «Чур меня! Чур!»

Как хочется закурить...

Что‑то сегодня будет... Все уже сто раз перебрал в голове. Самое главное неизвестное — печень. Который раз смотрю анализы в истории болезни. При поступлении — очень плохо. Следующие как будто получше. Здесь — совсем прилично. Уже можно говорить об операции. Наверное, в это время я и решился, пообещал.

Но вот здесь снова почти катастрофическое ухудшение. Уже на следующий день после той операции.

О, эти дни...

Шура. Долго она будет стоять перед глазами. Положение ее было действительно плохое: одинока, физически работать не может, живет в общежитии. «Или я выздоровею, или мне не жить».

Все было сделано честно. Может быть, слишком честно, ты, гуманист? Все рассказал — какой риск и что без операции может еще прожить несколько лет, если в больнице.

Это жестоко. Но я не могу, не могу больше распоряжаться чужими жизнями. Что бы там ни говорили эти гуманные и решительные люди: «Врач должен брать на себя всю ответственность и не имеет права травмировать психику больных». Другие добавляют: «Даже и родственников». Но где же найти силы решать за всех? Где?

А у Шуры никого не было. Наверное, я должен был найти силы. Взять грех на душу. По крайней мере она шла бы на стол спокойнее. Не хочу вспоминать об этом дне. Должен. Чтобы сегодня не повторилось. Нет. Не буду. Не могу. Много раз уже все до мелочей вспоминал и продумал — больше ничего не добавится.

Наверное, дренаж из желудочка не был открыт после проверки функции клапана. Но «машинисты» говорят, что открывали. Теперь уже установить нельзя. Факт есть факт — воздушная эмболия сосудов мозга. Не проснулась. Но клапан был пришит хорошо. Это видели все на вскрытии.

Как я буду сегодня бояться этого момента: проснется ли?

Нет, сегодня эмболии не допущу. Толстая трубка в желудочек, отсасывать кровь долго. Десять, двадцать минут. Чтобы не проскочил ни один пузырек воздуха. Я даже вижу эту трубку, равномерно заполненную текущей кровью. Ощущаю ее в руках.

Ошибки. Ошибки. Как научиться лечить без ошибок? Саша говорит — невозможно. Человеческий организм столь сложен, что мозг может познать его только очень приблизительно. «Моделировать», как он говорит. Вот когда будут машины... Но мне до них, наверное, не дожить...

Не будет эмболии — выскочит что‑нибудь другое. Все можно ждать у такого тяжелого больного. Опыта мало, вот что главное.

Пустые сетования. Уже ничего не изменишь.

Как все может испортить даже маленькая ошибка.

До этого Саша был в приличном состоянии. Внешне он не изменился и после того, как узнал, отлично себя держал. А печень и сердце сдали. Значит, все‑таки тяжело переживал.

Пока Шура была жива... («Жива» — странно так говорить о состоянии человека с погибшим мозгом. Не буду вспоминать.)

Третий день был особенно тяжел. Мочи нет, одышка, того гляди умрет. А он свое — «оперируйте!» Какая тут операция, когда я готов был бросить все и уйти куда глаза глядят. Который раз! Но как их бросишь? Почему нет? Уже можно — помощники отличные. Если еще и он умрет...

Я все сделал, чтобы исключить ошибки и сколько‑нибудь снять с себя бремя решения.

Консилиум. Профессора‑терапевты признали состояние безнадежным. То есть смерть не сейчас, но скоро. Месяцы, не больше. А может, недели. Попутно показал им Симу. Нет, не только похвастать. Как‑то оправдаться перед собой. А может, все‑таки похвастать? Как все противоречиво!

Тогда они уцепились — «операция по жизненным показаниям».

Это значит — использовать последние шансы перед лицом смерти. Красивые слова. Железная логика: так — сто процентов гибели, а если операция дает пять — нужно делать.

Терапевты довольно щедро дают такие советы. Попробовали бы они оперировать при этих пяти процентах!..

Хотел бы я знать, какой стервец рассказал ему о консилиуме!

Как он зло на меня смотрел на следующий день.

— Я хозяин своей жизни, и вы не можете лишить меня права использовать даже пять шансов на спасение.

Как мы все беззащитны перед жизнью!.. Он требует от меня того, что невыразимо трудно. Но и он тоже прав. Когда ждешь смерти в любое следующее обострение, то тянуть действительно нельзя. Но нужно было сказать как‑нибудь иначе. Впрочем, на следующий день он извинился, и я простил.

— Хорошо, будем оперировать. Только немного подлечим печень.

— Сколько?

— Десять дней.

Сердце как сжалось тогда, так и не отпускает до сих пор. Клапан, видимо, приживается, но будет ли он достаточно крепким, чтобы выдержать всю жизнь? Для Саши это хотя бы лет двадцать. Миша говорит, что эта ткань испытана на прочность и на износ. Но все же... Впрочем, зачем загадывать на такой срок? Нужно еще пережить сегодня. Хирургия и техника так быстро развиваются, что через пять лет будут совсем другие возможности.

Покурить бы! Одну затяжку. Нельзя. Как машина.

Прошли эти десять дней. Странно как все: стоило твердо пообещать, и состояние стало улучшаться. Это значит — есть резервы. Отрадно.

Интересно, что у него написано в тетрадке? И в письме. Видимо, есть какой‑то роман. Был. Будет ли? Не стоит думать.

Я должен мысленно проститься здесь. В операционной его уже не будет. Там лежит только тело, которое может стать трупом. Что‑то мешает мне открыть даже тетрадь. Это возможно только после. Тогда при всех условиях я буду иметь на это право. Если останется жив — он мне будет близкая родня. Все равно как сын. Если умрет — я оставлен душеприказчиком.

Как обнаженно выступает жестокость жизни в нашем деле!.. Профессор говорит сентенциями. Противно, а иногда не удержишься.

Этот идиот Степка. Небось мечтал стать великим хирургом. У него есть фантазия, так говорят. Как я мало знаю своих ребят! Плохо.

О! Идут. Стучат.

— Да!

Михаил Иванович, вам мыться.

Ну вот. Все кончилось. Больше нет никаких чувств. Они скользят где‑то на задворках сознания.

Переодевание. Протирание очков. Я оперирую сегодня в малой операционной. Она приспособлена для АИКа. Кроме того, в потолке есть фонарь, через который смотрят зрители. Это хорошо, что не мешают, но плохо, что слишком доступно. Операция не театр.

Заглянул из коридора. Он лежит на боку, уже закрыт простыней, уже не Саша, а абстрактный больной. Я не вижу ни одной знакомой черточки. Под простыню, на лицо я заглядывать не буду. Оно, наверное, тоже чужое.

Все как будто в порядке. В спокойных позах стоят анестезиологи — Дима и его помощник Леня. Он ритмично сжимает дыхательный мешок наркозного аппарата. Редкими каплями капает кровь в вену. Мирная кровь. Мария Васильевна обкладывает операционное поле. Сейчас она просто Маша или Марья, смотря по обстоятельствам. Уже стоят на своем месте ассистенты. «Машинисты» тоже сидят около своего аппарата. Только Марина, операционная сестра, что‑то красная. Видно, была какая‑то маленькая перепалка. Незачем вникать. Сами разберутся.

Везде чисто. Тазы еще пустые. Кровь только в ампуле капельницы. Просто прелесть, какая приятная картина! Что бы ей остаться такой до конца... такой до конца...

Моюсь, как всегда, молча и без мыслей. Просто тру щеткой руки. Все продумано. Добавить ничего не могу. Особое спокойствие.

Вхожу в операционную. Разрез кожи уже сделан. Диатермией прижигают кровоточащие сосуды.

Меня одевают в халат, завязывают маску. Становлюсь на свое место. Довольно тесно, четыре хирурга и сестра, все около груди.

— Клапаны?

Кивок. Зачем слова?

Рассечены мышцы, вскрываю плевральную полость. Вот! Начинаются всякие сюрпризы. Легкое оказалось припаянным к грудной стенке. Это раздражает: нужно время, чтобы аккуратно разделить спайки, а его в обрез. Кроме того, потом из них может кровить. Ничего не поделаешь. Сохраняй спокойствие.

Вскрыт перикард. Обнажено сердце. Оно меня страшит. И на снимке было видно, что большое, но когда оно открыто... Фу! Левое предсердие — как мешок, желудочек огромный, сильно пульсирует. Когда он сокращается, то только половина крови идет в аорту, а вторая — обратно в предсердие, через плохой клапан.

Ревизия. Это значит — палец введен через разрез предсердия внутрь сердца. Я ощупываю створки клапана: они грубы и неподатливы. Шероховаты от кусочков извести. Сильная струя крови бьет в кончик пальца при каждом сокращении желудочка.

Собственно, это и ожидалось.

Минуту думаю. Сразу клапан или попробовать штопать? Клапан — это быстрей, и он не умрет на операции. Не должен бы. Но потом? Приживется ли? Сердце очень изменено, условия прирастания плохие. И как долго он будет служить? Но если пластика не удастся, то придется все равно вшивать клапан. Это лишний час работы машины. Это гемолиз, это печень, почки.

Нет. Как всякий хирург, я прежде всего хочу, чтобы он не умер вот тут, сейчас или скоро после того. А дальше, через месяцы и годы, это уже не так остро.

Снова: нет. Так не пойдет. Спокойно рассуди.

Опять лезу пальцем в сердце. На долю секунды мысль: как это стало просто — в сердце. А помнишь трепет первого раза? Восемь лет назад я был моложе. Теперь бы уже не начал.

Ощупываю, пробую, представляю. Нужно решить сейчас, потому что, когда вскрою сердце, оно уже не будет сокращаться и нельзя увидеть движений клапана.

У меня нет мыслей о Саше. Я не вижу его улыбки, не слышу голоса. И вообще не ощущаю, что это живой человек. Все в подсознании. А сверху только очень напряженные рассуждения — как сделать лучше.

Клапан. Но окончательно — когда увижу.

Мельком взглянул наверх. Кругом сидят наши: врачи, сестры. Даже какие‑то незнакомые. Не нравится. Как гладиаторы: смерть и мы. Не смотри. Это все пустяки.

— Давайте подключаться.

Это значит подключать АИК. Одна трубка вводится в правый желудочек — по ней оттекает кровь от сердца в оксигенатор — искусственные легкие. Затем она забирается насосом (это сердце) и гонится по второй трубке в бедренную артерию. По пути еще стоит теплообменник, который сначала охлаждает кровь, чтобы вызвать гипотермию, а потом, в конце операции, нагревает ее.

Подключение хорошо отработано, но требует времени. Все идет как по маслу. Трубка в сердце введена без капельки крови. Приятно. Умею. Не хвались, идучи на рать... Фу, профессор! Саша, наверное, никогда не говорил так. Воспитание не то.

— Машинисты, у вас все готово?

— Да.

— Ну, пускайте.

Заработал мотор. Все‑таки он еще шумит. Но терпимо, не как первая машина.

Проверка: венозное давление, оксигенатор, трубки, производительность насоса. Докладывают — нормально.

— Начинайте охлаждение.

Я должен ввести трубку в левый желудочек, чтобы через нее отсасывать кровь, попадающую из аорты, и самое главное — воздух, когда сердце пойдет. Вот на этом я прозевал Шуру.

На миг картина: палата, ночь. Ритмично работает аппарат искусственного дыхания. Она лежит — почти мертвая, без пульса, холодная. Только на экране электрокардиографа еще подскакивает зайчик, указывая на редкие сокращения сердца. Мозг погиб от эмболии, а за ним и все тело. Нужно только сказать, чтобы остановили аппарат, — и через полминуты остановится сердце. Навсегда. И страшно сказать это слово: остановите.

Поеживаюсь, как от озноба.

Вот что значит эта трубка в желудочке. Нужно ее хорошо пришить. А впрочем, это совсем легко, мы постоянно вводим в желудочки инструменты. Нужно четырьмя стежками обшить место прокола, потом, когда трубка извлекается, швы просто затягиваются и дырки нет.

Все сделано, и наступает перерыв.

Еще минут десять, чтобы охладить больного до 22 градусов, которые нам нужны. Все моем руки сулемой.

Марина что‑то копается в своем столе — готовится к главному этапу. «Машинисты» берут пробы для анализов. Дима проверяет медикаменты на своем столике и что‑то просит принести.

Только нам совсем нечего делать. Временное затишье перед схваткой. Никаких мыслей в голове. Просто стою и смотрю на сердце. Вижу, как оно сокращается все реже и реже по мере снижения температуры. Оно работает вхолостую — кровь гонит аппарат.

— Марина, ты проверила иголки, нитки? Клапаны уже принесли?

— Да, все готово.

— Покажи мне.

Вот он, клапан. Каркас из нержавеющей проволоки, на который хитро натянута ткань из пластика и очень кропотливо пришита, так что образуются створки, как в натуре. Неплохо придумал Сенченко. «Мавр», как его назвал кто‑то из инженеров. Хорошая голова.

Больше делать нечего. Ждем. Двадцать пять градусов. Ткани холодны, как у покойника, даже неприятно касаться. Сердце сокращается сорок раз в минуту. Нам нужна фибрилляция — беспорядочная поверхностная дрожь сердечной мышцы, заменяющая нормальные глубокие концентрические сокращения. Практически при низкой температуре — это остановка. Она позволяет спокойно работать: выкраивать, шить.

Двадцать три градуса. Фибрилляция.

— Начинаем.

Предсердие широко рассечено. Сильный насос за несколько секунд отсосал кровь. Вот он, клапан. Святая святых. Сердце сухо и неподвижно. Мертвое? Нет. Видны едва заметные подергивания — это еще жизнь.

Все подтвердилось: створки укорочены, жестки, известь прощупывается твердыми скоплениями до одного сантиметра в диаметре. Между створками зияет щель. Она не смыкается — тут и есть недостаточность. Восстановление клапана невозможно. Или очень рискованно.

— Иссекаем.

Зажимами захватываю створки и отсекаю их по окружности клапанного отверстия. Это немножко страшно — еще не привык. Все равно как делал первые ампутации: ноги уже больше не будет. На месте клапана зияет бесформенное отверстие. В него нужно вшить новый клапан.

Начинаются мучения. Вшивать очень неудобно: глубоко, негде повернуться инструментом. Проклятые иглодержатели совершенно не держат иголок! Они крутятся как черти. Сколько я крови из‑за них перепортил, нет счета. За границей выпускаются специальные иглодержатели, у которых поверхности, зажимающие иголку, покрыты алмазной крошкой. Они держат мертво, я сам видел. Так наше министерство пока почешется... Что им... Они не мучаются.

О, какое меня разбирает зло! Хотя бы один начальник, от которого зависят эти инструменты, попал мне на стол. Я бы его!..

Не попадаются.

Долго шью и... не удерживаюсь, ругаюсь. В пространство и на Марину, что растеряла иглодержатели, которые я сам подбирал, и на Марью, что плохо держит и не ловит концы нитей... На весь мир. Грешен, в душе ругаюсь матом. В молодости приходилось быть в соответствующей обстановке. Умел. «Ультиматум», как называл один товарищ. На ругань никто не отвечает.

Но всему приходит конец. Клапан посажен на место. Укреплен тридцатью швами. Прочно. Стало много легче. Можно посмотреть вокруг.

— Какой гемолиз?

— На тридцатой минуте был двадцать.

— А сколько минут работает машина?

— Пятьдесят пять.

— Почему так долго нет анализа?

— У них центрифуга плохо работает.

«У них» — это в биохимической лаборатории.

— Вечно что‑нибудь ломается. Но это я так, по инерции. Работают они хорошо, делают массу анализов.

Гемолиз пока небольшой. Мне, собственно, осталось только зашить сердце. Дела немного. Если бы хорошие инструменты, так клапаны вшивать нетрудно. И не от чего умирать больным. Пожалуй, мы решим эту проблему. Утрем нос всем, в том числе и американцам. Нужно срочно готовить статью в журнал и показать больного на Обществе.

Тьфу! Что ты городишь? Какие статьи, какое Общество? Больной лежит с разрезанным сердцем, одна умерла. И вообще!

Мне стыдно. Есть червячок честолюбия. Думаешь, придавил всякими благородными словами и даже мыслями, а он жив. Может быть, это он толкает меня на эти мучительные операции? Не знаю. Иногда вдруг начинаешь сомневаться в самом себе. Особенно опасны успехи и власть.

В общем мы зашиваем. Тоже процедура деликатная — стенка предсердия тонка. Машину включили на нагревание. По коронарным сосудам идет теплая кровь, и сердце быстро теплеет. Оно уже, несомненно, живое — подергивания крупные, хотя и беспорядочные. По‑ученому — крупная фибрилляция.

При зашивании нет смысла спешить. Все равно на нагревание нужно двадцать‑тридцать минут. Поэтому я все делаю тщательно, спокойно. В операционной снова мир и тишина. Только слышно, как санитарки гремят стерилизаторами в моечной. Для них ничего святого нет, и операционная все равно что кухня. Черти!

Кончили зашивать.

— Сколько градусов?

— Тридцать четыре. Теперь повышается медленно.

Фибрилляция очень энергичная, сердце беспорядочно сотрясается. Кажется, нужно совсем немного, чтобы все эти волны организовались и дали одно мощное концентрическое сокращение.

— Готовьте дефибриллятор!

Это аппарат, дающий разряд конденсатора в несколько тысяч вольт за долю секунды. Он заставляет сердце восстановить ритмичные сокращения, снимает фибрилляцию. Прекрасная вещь!

И вдруг — о радость! — оно заработало само. Что‑то там случилось, и из беспорядка родился порядок.

— Правильный ритм!

Это кричит наша докторша Оксана, которая наблюдает за электрокардиограммой на экране своего аппарата.

— Поздно сказала, мы сами видим.

Все страшно довольны. Дефибриллятор — вещь хорошая, но все‑таки бывают случаи, когда сердце запустить не удается. И у нас бывало. По многу часов, по очереди, мы массировали — сжимали сердце между ладонями, прогоняя какое‑то количество крови через легкие и тело. Десятки раз включали этот аппарат, а оно продолжало фибриллировать, хотя из‑под электродов уже пахло жженым мясом. Потом бессильно опускали руки и говорили: смерть.

А теперь оно идет. И хорошо сокращается! Еще немножко погреем с машиной и остановим ее. Удача! Я готов кричать от радости.

Это безжизненное тело снова станет Сашей, милым, умным Сашей!..

— Давайте удалять дренаж из желудочка.

Да, пора. Наверняка эмболии не будет, потому что уже минут двадцать, как через трубку не проскользнуло ни одного пузырька воздуха. Мы уж смотрели за этим тщательно. Второй раз дураками не будем.

— Ну, взяли! Маша, ты удаляй трубку, а я затяну кисетный шов. Ну... Раз!

— О боже! Держите! Отсос, скорее, черт бы вас!..

Я не знаю, что стряслось. Нитка порвалась или мышца под ней прорезалась, но трубка удалена, а дырка в сердце зияет, и при сокращении из нее ударила струя на метр. Конечно, только одно сокращение. На следующее она уже зажата кончиком пальца. Ох, чуть легче...

Теперь нужно эту дырку зашить. Совсем не просто, когда сердце сильно сокращается и верхушка прыгает в руках, а одной рукой нужно держать отверстие. Но можно. Не первый раз. Тем более машина еще работает, поэтому опасность смерти от остановки сердца не грозит.

Но все оказалось гораздо труднее, чем думалось. Не отпуская пальцев, я наложил новые швы. Однако как только я их затянул, мышца расползлась под нитками, и дырка открылась. О проклятие! Дыра еще больше. Много больше! Кровь хлынула струей. Я сунул в дырку два пальца, а все равно мимо них текло.

Вмиг исчезли мир и покой. Все стало злым и острым.

Шел человек по льду спокойным зимним днем и вдруг провалился. Черная вода заливает, он барахтается, кричит, а лед ломается под руками, и черная вода заливает все кругом... Алая кровь, много... Что делать?! Что делать?!

— Заплату! Марина, давай заплату из аиволона! Скорее! И приготовь хорошие швы на большой игле. Отсос! Отсос! Не тянет. Вы, там...

Эпитеты.

Нужно положить заплату, как пластырь под пробоину в судне. Только это трудно — наложить заплату, когда сердце сокращается под руками, а иголки крутятся в иглодержателе.

Я не знаю, сколько это продолжалось. Сначала маленькая заплата. Не держит — из‑под ее краев бьет кровь. Потом сверх нее другая, большая, почти с ладонь. Много швов по ее краям. Кровь из раны отсасывается насосом и нагнетается в машину. Отсос часто не успевает, и часть крови стекает через края раны мне на живот и на пол. Уже хотел снова охлаждать больного и останавливать сердце. Но это была бы смерть.

Нет, удалось. Прекратилась. Только тоненькие струйки сочатся из‑под заплаты. Еще несколько швов — и все сухо.

Все сухо. Отсос выключен. Сердце работает, но много слабее, — еще не успели восполнить кровопотерю. Переливаем. Лучше.

Смотрю кругом. Вид у всех измученный и несчастный. Радости уже нет. Все еще под властью пережитого и не верят, что все наладилось. И правильно — теперь жди новых напастей.

Может, это за Степу? Наверное, нужно было как‑то иначе? Нельзя оскорблять людей безнаказанно. Почему? Я же защищал не себя — их. Да, конечно, но нужно не так. А как?