ISBN 5-7567-0210-5 25 страница
Дифференцируя формы проявления драматизма в искусстве, следует различать напряженность как свойство, внутренне присущее художественному образу и произведению в целом, и напряженность, превосходящую эстетически общепринятый уровень, отражающий остроту действия социокультурных противоречий, порой в кризисной для искусства форме. Принцип контраста, противоречивости отличает не только свойства художественной формы. Он присущ, как известно, и объективному миру, а также отличает процессы человеческого мышления, чувственности, восприятия, деятельности. Наиболее адекватное восприятие рождается через сопоставление, столкновение, взаимодействие противоположных начал и их оценку. «Бытие только тогда и начинает быть, когда ему грозит небытие», — точно заметил Ф.М. Достоевский.
Художественное творчество как событие реального бытия хорошо знает все богатство выразительных возможностей, связанных с использованием приемов контраста. «...Движения вне сопротивления материала нет», — утверждал Б. Асафьев, обобщая приемы композиции в различных музыкальных формах. С полным основанием этот принцип взаимодействия контрастов можно отнести и к закономерностям оформления содержания в живописи, архитектуре, театре, литературе, а также в новых видах искусства — кино, фотографии и т.д.
Новые уровни понимания драматизма действительности влекли за собой и перестройку самих форм построения искусства трагедии, системы поэтической речи героев. Так, если в древней комедии действие не развивается, «оно не знает нагнетания, не идет поступательно, не достигает апогея и не падает» (О.М. Фрейденберг), то в Новое время — иначе. Одно из принципиально новых качеств сценического действия произведений Шекспира — их непрерывность. Напряженное, насыщенное действие разворачивается в контрастных эпизодах, перемежается патетическими и комедийными сценами, непрерывность развития сюжета сохраняется и в случае перенесения действия из одного места в другое и т.д.
Таким образом, новое понимание источника противоречивости бытия рождало и новые приемы его художественно-драматического воплощения в традиционных жанрах искусства. Обратим внимание на важное обстоятельство: всякий предшествующий этап художественного раскрытия противоречивости в характерах героев по отношению к последующему периоду, как правило, утрачивает свои драматические качества, выступает в виде наивно-целостных представлений. С точки зрения измерений нового восприятия, дисгармонии и противоречия прошлых художественных форм часто выглядят едва ли не мелодраматическими, гораздо более простыми, а подчас и обедненными представлениями о мыслимых сложностях бытия.
Такой ретроспективный взгляд позволил М.М. Бахтину сделать достаточно категорический вывод о том, что «все герои русской литературы до Достоевского от древа познания добра и зла не вкушали. Поэтому в рамках романа возможны были наивная и целостная поэзия, лирика, поэтический пейзаж. Им (героям до Достоевского) еще доступны уголки земного рая, из которого герои Достоевского изгнаны раз и навсегда».* По этой причине Печорин при всей его сложности и противоречивости представляется Бахтину цельным и наивным по сравнению со Ставрогиным.
* Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 343.
Существует ли закономерность в том, что переходные процессы в социальной психологии ознаменованы нарастанием драматического начала? Безусловно. Однако возможность генерирования новых смыслов происходит в искусстве далеко не сразу и не безболезненно. Отвергая предшествующие стереотипы, испытанные каноны художественного этикета, сфера социальной психологии переходит в экстатическое состояние. Само по себе социокультурное состояние, уже утратившее прежнее целостное основание, но еще не нашедшее нового, сохраняет напряженный драматизм психики и сознания, необычайно интенсифицирующий действие рефлексии. Главное отличие художественного драматизма переходной эпохи от драматизма устойчивого этапа развития культуры состоит в том, что первый олицетворяет тип драматизма, вышедшего из-под контроля художника. Это драматизм не сознательного художественного напряжения, не целенаправленного «искусства нагнетания», построения сюжета и т.д., а драматизм разбившейся формы, интуитивно ищущий и обретающий свои новые возможности. Случайность, эклектика, кричащие противоречия и алогизмы — характерные признаки образной системы и выразительных средств, находящихся в процессе брожения и вызревания.
Различная степень широты исторического видения обусловливает возможность одновременного сосуществования разных форм драматизма в искусстве одной эпохи. Можно сослаться, к примеру, на принципиальное различие утверждающего драматизма музыкальной формы Бетховена и нервного, ломкого, импульсивного драматизма музыки романтиков. Драматизм Бетховена в чем-то родствен повышенному эмоциональному тонусу, заданному культурными завоеваниями просветителей, их уверенностью в торжестве гуманизма. В отличие от «раздражения», «нервозности», «чувственности» музыкального симфонизма романтиков как стимула их интонационного напряжения, бетховенский драматизм несет в себе страстность, пламенный пафос, гнев. Его произведения завершает не просто формальная тоника, а тоника «твердого убеждения, тоника как «напряженная устойчивость».*
* Асафьев Б. Музыкальная форма как процесс. Л., 1971. С. 284.
Вместе с тем было бы неверным считать, будто новые музыкальные построения Бетховена, обогащенные сложными контрастами, оказали плодотворное воздействие на последующее музыкальное мышление, а художественный опыт романтиков остался невостребованным. Процесс художественного наследования весьма специфичен и строится по особым законам, отличным от законов других сфер культуры. Большую ценность имеет здесь и художественный опыт заблуждений, сам процесс «разведки», на первый взгляд кажущийся безрезультатным.
Проследим конкретные формы воплощения художественного драматизма в духовной культуре конца XIX — начала XX века. Драматизм переходной эпохи рубежа веков возник как реакция на нежизнеспособность прежнего культурного основания. Явно и красноречиво дыхание времени сказалось и в тенденциях развития музыкального, в частности, оперного искусства. Характерно, что уже веристская опера (П. Масканьи, Р. Леонкавалло, Д. Пуччини), освобождаясь от музыкально-сценических штампов, стремится превратиться в экспрессивную драму, способную воплотить новую логику развития сценических образов, близкую обычному «жизнеподобному» действию. Непрерывное движение и изменчивость новой картины мира блестяще воплотил в оперном творчестве Р. Вагнер. Открытия его оперной реформы были подхвачены дальнейшим развитием европейской музыкальной культуры. Динамизируя оперное действие, композитор размывал грани архитектоники завершенных номеров, формировал сквозную непрерывность действия. «Вагнер мучает по целым актам, не давая ни одной каденции», — писал Н.А. Римский-Корсаков. В одном из самых примечательных произведений Вагнера — «Тристане и Изольде» — усилия мысли композитора направлены к тому, чтобы добиться максимально длящейся напряженности, незатухающего страстного воздействия путем «оттягивания» появления тоники всеми имеющимися средствами. Нескончаемое продолжение, вариативность, «прорастание» открытых лейтинтонаций — все это были, по сути, приемы художественного воссоздания текучести и непрерывности новой картины мира, устранения от однозначности, формальной завершенности.
Источником драматизма и одним из ведущих стимулов развития, поисков театрального искусства была необходимость преодолеть возникший в сознании и восприятии распад явления и сущности, найти средства, с наибольшей полнотой воссоздающие весь потаенный смысл переживаемой эпохи, квинтэссенцию ее сущности. К достижению этих целей театр двигался в двух направлениях. «Новая драма» (Г. Ибсен, Г. Гауптман, А.П. Чехов), отметая все предшествующие приемы построения сюжета и «искусства нагнетания», стремилась, в какой мере это было возможно, «слиться» с будничным, бытовым течением жизни. Здесь отвергались традиционные приемы завязки, кульминации, развязки в организации драматического действия. Драматизм «новой драмы» рождался на основе художественного воспроизведения двойственности окружающего мира, через осознание несоответствия внешне непримечательной повседневности и ее остро-конфликтного содержания.
Если в течение всей предшествующей истории театра напряженность и драматизм спектакля находились в зависимости от динамики развертывающегося действия, его композиции, ритма, то в постановках «новой драмы» такая напряженность достигалась вне действия — намеками, загадками, вопросами, паузами и т.д. Напряженность в этих пьесах возникает уже с открытием занавеса, хотя ничего еще и не произошло.
К такому типу драматизма были близки и некоторые произведения изобразительного искусства того времени, выявлявшие контрастность видимого мира, наполнявшие повседневные банальные образы превосходящим их конфликтным содержанием. К их числу можно отнести некоторые произведения И.И. Левитана, занимающие, по признанию многих искусствоведов, такое же место в живописи, как произведения А.П. Чехова в литературе.
«Главная прелесть (и прямо даже смысл) известных музыкальных произведений, — утверждал А.Н. Бенуа, — в том, что заключения их не безусловны, но остаются как бы вопросами, энигмами, оборванными на полуслове речами». Большое распространение в сценическом искусстве получают символистские произведения М. Метерлинка, Ст. Малларме, С. Пшибышевского. Обращение символистской драматургии к нарочитой недосказанности, интуитивному постижению «тайны бытия», к легендам и мифам сопровождалось специфическим сгущением драматических тонов, знаменующих приближение неотвратимой роковой развязки. Характерные приемы символистского спектакля — холодная чеканка слов, падающих, «как капли, в глубокий колодезь», «трагизм с улыбкой на лице», «пластика, не соответствующая словам», и т.п., — были подсказаны самой поэтикой этого направления, варьировавшего мотивы таинственного рока и играющего людьми как марионетками. Драматизм символистской драмы — это драматизм зыбкости и непрочности реального существования, уход в отрешенность, от которой у зрителя «непонятный ужас колотился, царапался в сердце» (А.М. Ремизов).
Проигрываемые искусством возможности выражения художественного драматизма в кризисные периоды культуры не проходят зря. Вызвав поначалу эклектику художественных форм, взорвав традицию, драматизм художественного мироощущения необычайно усиливает интенсивность поисков художественного творчества. От стихийного и во многом хаотичного нагнетания диссонансов и контрастов искусство переходит к их более или менее осознанному художественному воспроизведению. Многократно проигранные новые художественные приемы и средства входят в действующий творческий арсенал, изменяя как критерии художественности, так и саму человеческую чувственность.
Сошлемся, к примеру, на серьезные сдвиги, произошедшие в музыкальном ладогармоническом мышлении к началу XX в. Интонационное взаимодействие, отступающее от традиционной логики разрешения из неустоя в устой, допускающее целые последования неустойчивых созвучий, которые прежде использовались весьма осторожно, теперь получают новую жизнь (К. Дебюсси, Р. Штраус, отчасти Н.А. Римский-Корсаков). Эти средства, казавшиеся ранее «неудобными» для слуха, позволили значительно усилить сложность интонационного конфликта, обогатить взаимодействие антагонистических сфер. В симфоническом мышлении и опере XX в. утвердилась новая «фоника», связанная со смелым использованием радикально новых созвучий: целотонной гаммы с системой увеличенных, уменьшенных и даже цепных ладов, системы тритонов, политональных наложений, уплотненных модуляций, позволявших воссоздавать сложные формы импульсивности, взаимодействия. Причем музыкальные выразительные средства, которые прежде использовались только как «злая» фоника (например, в марше Черномора, построенном на основе целотонной гаммы, в опере «Руслан и Людмила» М.И. Глинки), теперь широко используются для музыкальной характеристики положительных сил и персонажей.
Те же самые процессы можно отметить, наблюдая взлет и становление новых приемов графического искусства Е.Е. Лансере, И.Я. Билибина, М.В. Добужинского. Их многообразные эксперименты, сформировавшиеся в лоне порой скандальных художественных исканий «Мира искусства», впоследствии переросли в бесспорные художественные открытия. Таким образом, те контрасты, алогизмы и диссонансы художественной формы, которые поначалу выглядели кричаще, постепенно нашли свое место в общем ряду художестенно необходимых выразительных средств. Их значение изменилось: из спонтанно-стихийных формальных средств они превратились в устойчивую семантику приемов отражения новой культурной эпохи.
Выявление закономерностей усиления и нисхождения художественного драматизма как «мерцающего» признака культурной доминанты эпохи позволяет понять причины ускорения и замедления процесса формообразования в искусстве, значение самого художественного творчества в преодолении общего драматизма культурного сознания переходной эпохи. Изучение разных форм художественного драматизма помогает уяснить историческое своеобразие и характер противоречий определенной ситуации культуры (особенно в переходную эпоху); обнаружить исторически обусловленные способы их разрешения; вскрыть типологию, инвариантные формы художественного формообразования; понять специфику последующих творческих процессов в искусстве.
1. Что побуждает искусство обновлять приемы претворения драматического мироощущения?
2. В какой мере выражение средствами искусства социокультурных противоречий способно оказывать влияние на обогащение художественного языка?
ЛИТЕРАТУРА
Аникст А. Теория драмы от античности до XVII века.М., 1971.
Асафьев Б. Музыкальная форма как процесс. Л., 1971.
Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.
Булатов В.А. Диалектика и культура. Киев, 1984.
Вальцель О. Проблема формы в поэзии. Пб., 1923.
Волькенштейн В. Драматургия. М., I960.
Дюришин Диониз. Теория сравнительного изучения литературы. М., 1979.
Зиммель Г. Конфликт современной культуры. Пг., 1923.
Зингерман Б.И. Очерки истории драмы XX века. М., 1979.
Карягин А.А. Драма как эстетическая проблема. М., 1971.
Лосев А.Ф. Трагическое//Философская энциклопедия. М., 1971. Т. 5.
Теория драмы. Харьков, 1911.
Унамуно М. Трагическое чувство жизни//Вопросы философии. 1981. № 10.
Фрейденберг О.М. Миф и литература древности. М., 1978.
Хализев В.Е. Драма как род литературы. М., 1986.
Чернова Т.Ю. О понятии драматургия в инструментальной музыке//Музыкальное искусство и наука. М., 1978. Вып. 3.
Шоу Б. О драме и театре. М., 1963.
Штейгер Э. Новая драма. СПб., 1902.
Яранцева Н.А. Эстетическая природа драматизма в искусстве. Киев, 1967.
Ярустовский Б. Очерки по драматургии оперы XX века. М., 1971.
ГЛАВА 26. ИСКУССТВО И ЦЕННОСТНЫЕ ФОРМЫ СОЗНАНИЯ
Нередуцируемость художественного содержания. Опосредованный характер взаимосвязей искусства с другими формами творчества. Искусство и мораль. Особая роль негативных образов в истории искусства. Художественное и религиозное сознание: общее и особенное. Взаимодополняемость художественного и философского творчества.
Взаимные связи искусства с этикой, философией, религией не могут быть сведены к какой-либо единой формуле. Исторический контекст взаимодействия искусства с ценностными формами сознания показывает, что эти сферы духовной деятельности то максимально сближались, то развивались в оппозиции, но никогда не поглощались друг другом. Этические доктрины, политические движения, религиозные конфессии в стремлении распространить и утвердить свои идеи всегда так или иначе старались заполучить в союзники искусство. Художественное творчество, в свою очередь, также проявляло внимание к этическим концепциям, находило питательную почву в религиозном, философском содержании. В целом внимание к искусству со стороны политики, этики, философии, религии было гораздо более заинтересованным, чем обратное отношение. Максимальное сближение искусства с религией в эпоху средневековья, с этикой в период Просвещения, с философией в XX в. не приводило к растворению художественного творчества в иных духовных сферах. Причина этого заключается в том, что сама природа искусства не позволяет использовать его язык для «ретрансляции» уже готовых философских или этических идей.
Способы художественного претворения сильны иносказанием, опосредованностью, неоднозначностью, когда та или иная идея предстает в произведении искусства как данная идея и вместе с тем как нечто большее. Какой бы освоенностью не отличался предмет, к которому обращается художественное творчество, многоплановость языка искусства позволяет создавать нечто принципиально новое. Воспроизводимые в искусстве каноны, безусловно, имеют соответствующие эквиваленты в иных сферах духовной деятельности, однако не тождественны им. Живой процесс духовных поисков эпохи разворачивается в форме динамичного взаимного стимулирования разных областей культуры, охваченных стремлением найти решения актуальных смысло-жизненных проблем. Даже произведение большого масштаба, оказавшее сильное воздействие на интеллектуальные поиски современников, не оставляет после себя какой-либо точной меры и незыблемой нормы.
Таким образом, любая дидактика в искусстве заглушена, присущие искусству качества свободного творчества и свободного восприятия служат источником его особой притягательности и культурной ценности. В тех случаях, когда в искусстве просвечивает политическая, моральная тенденциозность, всегда говорят об умалении художественности, рассматривают произведение в качестве проводника сторонних (внешних) идей, добытых вне собственно художественного поиска.
В этом отношении в истории не раз противопоставляли творчество Шекспира и Шиллера, отмечая, что персонажи Шиллера зачастую выступают рупорами идей автора и потому обладают не столь большим художественным потенциалом. В противовес этому в пьесах английского драматурга разворачивается такое богатство действительной жизни с переплетением множества ее оттенков, которое освобождает их (пьесы) от всякой назидательности, зрителю предстоит самому сделать вывод. Художественная ткань пьес Шекспира не подводит ни к какому однозначному итогу; такого рода художественное воздействие и оказывается наиболее сильным.
Как отмечалось, синтаксис искусства — это не синтаксис чистой мысли. Художественные способы выражения эксплуатируют все виды тропа: метафоры, сравнения, символы, иносказания и т.п. Художественная целостность возникает из напряжения смысловой и композиционной энергии, сталкивающихся и пересекающихся образов. Музыкальные, словесные, живописные образы, взаимодействуя, упраздняют изначальный смысл друг друга. Именно эти свойства художественной реальности, сплошь и рядом сталкивающей и разводящей тему произведения и его идею, использующей любое жизненное содержание в целях достижения художественного совершенства, давали повод с большим сомнением судить о воспитательных возможностях искусства. «Разве у формы не два лика? — вопрошал Т. Манн. — Ведь она одновременно нравственна и безнравственна. Нравственна как результат и выражение самодисциплины, безнравственна же, более того, антинравственна, поскольку в силу самой ее природы в ней заключено моральное безразличие и она всеми способами стремится склонить моральное начало под свой гордый самодержавный скипетр».*
* Манн Т. Новеллы. Л., 1984. С. 103.
Художественная притягательность не может быть объяснена присутствием в произведении сколь угодно больших и глубоких идей. Много писалось об уникальном строении художественной формы, всякий раз выступающей источником властной магии, захватывающего чувственного воздействия произведения искусства. Вместе с тем, оценивая возможности разных видов художественного творчества, необходимо видеть ряд их существенных особенностей. Не случайно сложилось сочетание «литература и искусство». Если семья искусств (живопись, музыка, театр, скульптура) может быть понята (и понималась до XIX в.) как сфера «изящных искусств», то литература, помимо чисто эстетического воздействия, всегда расценивалась как творчество, обладающее особыми возможностями воплощения глубокого смысложизненного содержания. К произведениям литературы человек приобщается не только в надежде испытать чувство необыкновенного эмоционального подъема, но и желая обрести основы жизненной устойчивости. Восприятие и оценка претворенных в литературном произведении моделей поведения, способов решения конфликтов могут способствовать расширению границ индивидуального опыта, оттачиванию нравственных принципов. Человеку, попавшему в трудную житейскую ситуацию, вполне серьезно могут сказать: «Ты действовал так, будто не знаком с произведениями М.Е. Салтыкова-Щедрина или А.Н. Островского».
Тем не менее художественное содержание невозможно перевести сколько-нибудь полно на язык понятий. Диалог, связывающий общекультурное (жизненное) и художественное содержание, в значительной мере косвенный, подспудный, оставляет значительное пространство для невыразимых состояний, смыслов, являющихся не сразу и не путем «прямой речи». И.А. Бродский, в частности, считал, что человек, сумевший выработать у себя твердый художественный вкус, может быть не более счастливым, но более свободным: он владеет внутренним критерием, помогающим распознавать подлинное и неподлинное, истинную и ложную интонацию, что в конечном счете позволяет человеку сохранить и развить свою индивидуальность.
При самом благожелательном расположении к морали художник не может восприниматься как проводник идей. Сколь бы тщательно ни были разработаны идейно-нравственные мотивы в литературном произведении, за ними остается нечто неопределимое, часто выступающее в произведении смысловым центром, главным компонентом содержания. Аналитик, стремящийся «выпарить» из художественного произведения нравственный смысл в его завершенном виде, всегда терпит фиаско. В этом, в частности, кроется причина новых и новых приближений критики к толкованию художественной классики. Сколько, к примеру, было и будет трактовок этической подосновы характера главной героини в рассказе А.П. Чехова «Душечка». Традиционно-школьная интерпретация ориентирует на то, что у героини отсутствует собственное внутреннее содержание, всякий раз она говорит голосом того, кто находится с ней рядом. В другой системе аналитических координат этические стороны поведения героини высвечиваются по-другому: можно утверждать, что характер «Душечки» являет собой удивительную женскую способность целиком переливаться в любимое существо, жить его интересами, смотреть на мир его глазами. Несводимость этического содержания произведения к единой формуле — естественное свойство внутренней природы художественного текста, сопротивляющегося отождествлению с любой однозначной идеей.
В размышлениях о связях искусства и этики очень важна проблема, которую можно обозначить как целостное и частичное постижение художественного произведения. В свое время еще И.В. Гете заметил, что массовому сознанию гораздо легче воспринять в искусстве «что», а не «как», поскольку первое можно воспринять по частям, а для второго нужны труд и известные навыки. По этой причине обыденное восприятие часто отождествляет тему и пафос (идею) произведения, полагая, что качества предмета художественного отражения говорят сами за себя. Такой взгляд, безусловно, неверен. Возможности языковых и композиционных конструкций, стилистического мастерства зачастую показывают, что смысл (пафос) художественного произведения может резко расходиться с его темой. В тех случаях, когда тема и пафос отождествляются, в эстетических работах возникают, например, такие суждения: «Апофеоз кризиса буржуазного искусства сказался в том, что художник делает проститутку главным персонажем произведения» (речь идет о фильме «Ночи Кабирии» Ф. Феллини. — O.K.). Нет необходимости доказывать, что уровень и качество данного произведения никак не свидетельствуют о художественном тупике.
Полноценность художественного восприятия всегда зависит от того, в какой мере читатель или слушатель способен к целостному постижению и пониманию взаимообусловленности всех выразительных элементов произведения. Большие художественные формы (как, например, роман или многосерийный фильм) рассчитаны на дискретное восприятие, по частям, и вместе с тем предполагают умение читателя и зрителя не просто воспринимать каждую часть как чисто событийную, но чувствовать сквозные лейтинтонации, ощущать единый подспудный стилистический ключ, в котором выдержано данное произведение.
Особую проблему на пути понимания отношений искусства и морали представляет осмысление причин привлекательности для искусства аффективных сторон человеческой психики, экстремальных порывов человеческой души, часто влекущих за собой тяжкие последствия и даже катастрофы. Почему столь сильный интерес сопутствует произведениям, амплитуда переживаний героев в которых значительно превышает обычные чувства, испытываемые человеком в повседневной жизни? Почему столь соблазнительной для разных этапов художественного творчества оказывается фигура Макбета, воплотившаяся во множестве версий; почему активно, в разных художественных ипостасях живут образы Кармен, Манон Леско, Маргариты Готье и др.? Исследователи, пытавшиеся ответить на подобные вопросы, сталкивались с тем, что подавляющее большинство воспринявших с увлечением оперу «Кармен» или одноименную новеллу П. Мериме, высказывали мнение, что в жизни не хотели бы оказаться на месте ни одного из их героев. Более того, в истории, театра бывали случаи, когда певица отказывалась от исполнения партии Кармен «по моральным соображениям». Что же в таком случае оказывается притягательным для читателя и слушателя? На этот вопрос более корректным является суммарный ответ — размышления о том, почему искусство отличается сильным вниманием к «ночному сознанию», драматическим и трагическим коллизиям; проблема, которую в эстетике обозначают как «искусство и зло».
Очевидно, элементы «ночного сознания», проявляющиеся через экстремальные ситуации в произведениях искусства, в той или иной мере живут в каждом из нас. Негативный, остроконфликтный материал, привлекающий искусство, есть более богатая жизнь, чем та, которая дана нам в непосредственном опыте. Во многом такое внимание искусства отвечает и глубинной потребности нашей психики. Зарубежные и отечественные психологи на разном материале неоднократно приходили к выводу, что инстинкт разведки, поиска нового, живущий в каждом человеке, способен порой даже превышать инстинкт самосохранения. Потребность выйти за рамки рационально освоенного, действовать рискуя, повиноваться внутренней стихии может оттеснить инстинкт безопасности. С одной стороны, несомненно, любой организм стремится к равновесию и адаптации, но с другой — возведенное в абсолют равновесие грозит превратиться в стагнацию. Тогда и возникает стремление к нарушению адаптивности, стремление соотнести себя с более сложной и необычной ситуацией. Потребность превзойти себя предполагает процесс усложнения навыков, обретение более многомерных возможностей. Внешние обстоятельства могут быть максимально благоприятны, не посылать импульсы тревоги, однако человек способен «без причины» расстаться с уютом и отправиться путешествовать на лодке в Атлантический океан, начать восхождение в горы, хотя это и сопряжено с риском для жизни.
Побуждения человека к испытанию себя, к самопревышению подмечали и сами художники. Счастливцеву, рассказывающему Несчастливцеву (в «Лесе» А.Н. Островского) о сказочном периоде гостевой жизни («и еды, и водки было сколько душе угодно»), в какой-то момент приходит мысль — а не повеситься ли?.. В сценарии Е.Л. Шварца Санчо Панса размышляет на склоне лет: «Жизнь бьет и дома, и когда путешествуешь. Но когда путешествуешь, жизнь бьет тебя по разным местам, а когда дома — по одному». Стремление внести разнообразие, раздвинуть рамки обыденного побуждает к переживанию того, что превосходит норму. Известный исследователь кино 3. Кракауэр как-то заметил, что успех фильма во многом зависит от того, насколько хороший и яркий злодей в нем представлен и действует. Хороший злодей — хороший фильм; «это человек, которого вам приятно ненавидеть».
Можно ли говорить, что подобные зрительские установки свидетельствуют о неких порочных свойствах человеческой натуры, которые эксплуатирует искусство? Герман в «Пиковой даме» П.И. Чайковского поет: «Гляжу я на тебя и ненавижу, а насмотреться вдоволь не могу». Вспомним и самого А.С. Пушкина: «Все, все, что гибелью грозит, для сердца смертного сулит неизъяснимы наслажденья». Очевидно, речь здесь идет о тех магнетических состояниях, которые эстетика описывает как мрачное величие и которые по-своему также притягательны.
Что же ищет человек в ужасном, страшном, отталкивающем? Может быть, это «темные стороны» человека ищут выход своим негативным эмоциям? Этот ответ не следует исключать. В значительной мере посредством искусства может происходить изживание страстей и пороков. Искусство в этом случае выступает в качестве зеркала, в котором человек видит собственное несовершенство. В художественном переживании человек может испытать на прочность свои убеждения и иллюзии. Перемещаясь в художественную реальность, он способен прикоснуться к скрытому от глаз беспощадному хаосу, готовому в любой момент взорвать каждую отдельную судьбу. Ощущая холодок бездны, человек тем не менее не расстается с сознанием безопасности и дистанцированности от нее в момент художественного восприятия. Своеобразие художественного переживания-удовлетворения и состоит в том, что, с одной стороны, человек помещен в данную ситуацию, но с другой — остается вне ее. Данный механизм во многом определяет природу художественного катарсиса.